Она перестает плакать, утирается полотенцем, тушит свет. Она лежит на спине, натянув одеяло до подбородка, уставившись в потолок; там из неясности и серости проступают, стираются и вновь возникают лица — Василий, Витька, сызнова Василий, мама, Филипповна, сызнова Витька — и другие лица, их много, знакомых и даже незнакомых. Голова у нее тяжелая и на сердце тяжело. Странно, слезы никогда не облегчают, сколько ни плачь.
Она с усилием хлопает ресницами, и лица с потолка исчезают. Так-то лучше. Хватит с нее. Дайте отдохнуть от всего и от всех. Устала. Покоя — вот чего хочется. И следом же она чувствует: так еще хуже, так одиночество еще острей. Плохо, что слезы не приносят облегчения.
Громоздкие, нависающие предметы словно вплотную приближаются к ней из сумрака, окружают: гардероб, где висят костюмы ее и Василия, этажерка, где брошюры по рыболовству — Василий и научно-фантастические романы — она, кухонная полка с кастрюлями и сковородками — здесь безраздельно она… Этот подступил, окружил. Ну, что вам нужно от меня? Что? Не могу я больше терпеть, сегодняшняя ночь — просто последняя капля. Вернется Василий с лова, и первое, что я ему скажу: «Хватит с меня, милый, ищи себе другую дуру». Дура и есть: увлек, привез сюда, в глухомань, и трясись о нем, покуда он рыбку выуживает.
А что от меня надо тебе, прошлая жизнь? Какая прошлая? Такая — махачкалинская. Улица Советская, дом девять. Взбежишь на свой четвертый этаж — запыхаешься. И на каждой лестничной площадке, чуть ли не за каждой дверью — собачий брех: за этой — овчарка, за этой — шпиц, за той — лягавая, за той — рядовая дворняга. Какой-то собачий дом. Но у них в квартире собак не было: папа не терпел животных. Впрочем, он и людей не очень терпел. Дочь и ту не очень терпел. Чуть что — наказывал: ставил на колени на рассыпанное пшено, это он сам придумал, вежливый, чисто выбритый, в золотых очках провизор. Мама потом, давясь слезами, иголкой выковыривала у нее въевшиеся в кожу пшенинки… И все-таки славная, трогательная пора — детство! Дорого бы я дала, чтобы из взрослой женщины вновь превратиться в голенастую, в кургузом платьице девчонку, что прыгала по лестнице под псиное разноголосье.
А взрослой быть сложно. И тяжко. Вот появился на горизонте Витька, для остальных продавщиц гастронома Виктор Викторович — ревизор из республиканской конторы. Солидный, за тридцать, красивый — ничего не скажешь. И однажды проводил ее с работы. Гуляли по скверу, по набережной. Цвели дагестанские розы, светились фонари дневного света, шлепала, ластилась у парапета волна. О, это море она знала — по пляжу, где топчаны и фанерные сооружения «женская выжималка», «мужская выжималка», по набережной, где изобилие парочек. Море в городе прирученное, что ли. Ну, а если разыграется, в любую минуту можешь уйти с берега. И пусть себе бушует, не о ком тревожиться. Здесь же, в поселке, где все пропахло рыбой и все разговоры о рыбе, есть о ком переживать… А Витька на третий вечер зажег спичку: «Сгораю от страсти». И она, вчерашняя школьница, пигалица, дура набитая, смеялась. Досмеялась. Любила ли его? Не знает. Но если бы пожелал жениться, согласилась бы. Однако Витя помалкивал, без женитьбы ему было удобнее. Всегда о себе думает. А вчера твердил иное: «Понял: не могу без тебя. Хочешь, женюсь?» Раньше надо было понимать, Виктор Викторович, раньше.
Сюда прикатила окрыленная. За Василием была готова хоть на край света. С милым и в шалаше рай, как говорит Филипповна, толстая добрая старуха, которая учит ее варить уху и печь судака в тесте и которая дребезжаще поет на общей кухне:
Конечно, шалаш. Но шалаши-то протекают! А если протекают, то внутри сыро и зябко? Однако в комнате тепло. О чем я? Не думать, уснуть! Буду считать до ста.
— Раз, два, три, четыре… — Ксения без звука двигает распухшими губами, и счет напоминает ей лестницу в махачкалинском доме. Досчитаешь до ста — доберешься до четвертого этажа, и сызнова вверх. И уже не заметишь, как наваливается забытье, и уже не определишь: думается ли наяву, мерещится ли во сне.
Мама, еще молодая, румяная, покачивая накладными плечами — такая была мода, а мама портниха, следит за модами, — на площади покупает ей лакомства. Вмиг испачкавшись и почти не разжевав, она сообщает: «Я съела шоколадку и не поморщилась». Мама хохочет: «Кроха ты моя!» Действительно, кроха: трусики, панама, бант на макушке.