Раньше, когда с нами были родители, каждая трапеза была праздником. С непосредственностью, от которой всем становилось весело, Фульвия Фламинеа носясь и кудахча вокруг стола, подавала нам еду, и в конце концов тоже присаживалась к столу и ела понемногу из тарелки каждого. Но с тех пор, как хозяйкой нашей судьбы стала госпожа Форбс, Фульвия Фламинеа подавала нам кушанья в таком мертвом молчании, что было слышно, как на плите в кухне кипит суп. Мы ужинали, не отрывая спины от спинки стула, пережевывая поочередно десять раз на одной стороне рта и десять на другой, не сводя взгляда с железной, и в то же время томной увядающей женщины, читающей нам наизусть лекцию о хороших манерах. Казалось, будто на воскресной мессе, но там хоть пение послушаешь.
В день, когда мы увидели приколоченную к косяку мурену, госпожа Форбс стала нам объяснять за ужином, что такое долг перед родиной. Фульвия Фламинеа, едва не паря в воздухе, который от голоса госпожи Форбс становился разреженным, после супа нам подала куски изжаренного на вертеле белоснежного, удивительно ароматного мяса. Мне, который с той поры предпочитает рыбу любой другой пище, земной или небесной, это блюдо согрело сердце, напомнив о нашем доме в Гуака-майяле. Но брат отодвинул тарелку даже не попробовав.
– Мне не нравится, – сказал он. Госпожа Форбс прервала свою лекцию.
– Ты этого не знаешь, – сказала она, – раз не пробовал. Она посмотрела на кухарку предостерегающе, но было уже
поздно.
– Мурена самая нежная рыба на свете, figlio mio [