Мне необходима пауза. Сижу за компьютером в своем мадридском доме и слушаю, как зимний дождь ошалело бьет по оконным стеклам. Из Буэнос-Айреса я вернулся с противоречивым желанием заполнить наконец пробелы в записях, чья художественная ценность — да и ценность как таковая вообще — вызывает у меня сомнения. Кроме того, я страшно расстроен тем, как число моих тамошних знакомых и друзей, неумолимо покидающих нас, растет. Я прекрасно помню о том, сколько мне лет, и еще пытаюсь допроситься у себя ответа на вопрос: а какой смысл во всей этой нелепой писанине? Кому может быть интересна встреча, имевшая место четверть века тому назад, во время которой в припадке катартического словоблудия, подстегнутого алкоголем, я надоедал собеседникам рассказами о переживаниях и событиях, которые за давностью давно пора было бы выкинуть на свалку памяти? Я, нынешний рассказчик, уже не тот, кем был в ту ночь; и еще дальше я от того, кто сидел у постели умирающего отца; и я совсем, недостижимо далек от того советского мальчика, который, прибыв в Буэнос-Айрес, вырос в кого-то, совсем отличного от того ребенка, которым был в родных краях. И то, как я вижу каждого из них, тоже менялось, подвергаясь влиянию обстоятельств.
Перед нами множащееся отражение, игра света в кривых зеркалах ностальгии и сочувствия.
Я не тот, кем был когда-то, и не тот, кем когда-то стану: слова, выходящие из-под моего пера сегодня, не соответствуют их вчерашнему содержанию и уж тем более не впишутся в мое «завтра». И я с недоверием перечитываю их, поскольку они не воскрешают, не восстанавливают спектр моих воспоминаний, хотя именно его я хочу выстроить. Незыблемая череда состоявшихся фактов подвергается коварной изменчивости воспоминаний и, в моем случае, неспособности передать свой опыт четко, терминологически. К тому же ясно, что в одну и ту же реку воспоминаний невозможно войти дважды.
Я писал о встрече с Хосе Мануэлем и Марией Викторией, которые в моем рассказе появляются в качестве служебных персонажей, в качестве сюжетной уловки, благодаря которой изложение сглаживается и становится хоть сколько-то литературным. Могло показаться, что их совместный допрос не преследует иной цели, кроме как направить рассказ в нужное русло, сделать его пригодным для восприятия. Мне скажут: они же фикция, просто хитрый прием, дающий читателю возможность отдохнуть время от времени, удерживают от бесконечного погружения в поток — они пусты, бестелесны, они не живут и не дышат. Тут я буду честен: в ту ночь у Марии Виктории и Хосе Мануэля и впрямь не было особых шансов показать себя в беседе. С первой же попытки ответить на их вопросы меня понес словесный поток, совладать с которым я смог, лишь завершив рассказ. Мои собеседники хранили молчание, увлеченно слушали меня и лишь иногда обменивались взглядами, жестами, улыбками, задавали уточняющие вопросы, а может, они лишь делали вид, что эта тема им интересна. Я не мог не заметить их расстроенных или растерянных взглядов, когда распространялся о слишком личных или неожиданных вещах, и в то же время — их веселья и облегчения, когда какой-нибудь факт выбивался из общей рутины, оживляя ее. Они были внимательны, и их молчаливое присутствие как нельзя лучше вписывалось в сценарий повествования; хотя я не собирался выделять им сколько-нибудь значительной роли, на бумаге они превратились в выспрашивающие пустышки, бездушные и безголосые глиняные изваяния, хотя на деле они были живыми людьми из плоти и крови, наделенными внутренними органами, сознанием, разумом, чувствительностью и, самое главное, они были охочи до знаний и приключений. Сходным образом я поступил и с другими героями своего рассказа — с женой, братом, двоюродными сестрами, даже с матерью; я напустил вокруг них тумана, не прописал их лица, а лишь краткими росчерками обозначил их, не собираясь вдаваться в подробности.
С ними я поступил несправедливо, а с книгой неосмотрительно.