— Письмо из Москвы, — указал я на него. Мы уже получили письмо, в котором все мелочи были оговорены. И тогда о чем же может быть это, пришедшее позже? Моя пессимистичная натура знала ответ на этот вопрос: о чем-то печальном и болезненном. Просят ли они, чтоб мать отменила поездку, или предупреждают о предстоящих сложностях? За несколько секунд мое воображение пробежало по всем кругам ада. Стараясь сдерживать дрожь в руках, я открыл конверт. Четыре листа, каллиграфично исписанных каллиграфическим Бетиным почерком, которые я тут же, борясь с тревогой, стал читать вслух. Углубляясь в текст, я старался дышать ровно, но ничего не мог сделать ни с сердцебиением, ни с адреналином, захлестывающим мое сердце, ни с пугающей бледностью своего лица. Я говорю о том, что сам тогда чувствовал, но стоило бы упомянуть и происходящее с матерью — она рыдала, и на ее искаженном лице отражалось сразу столько переживаний, что невозможно было хоть сколько-то их разделить. Она схватилась за голову и как заведенная выкрикивала одно и то же: «Господи Боже, Господи Боже, не может такого быть!»
Мой брат Родольфо, для которого европейские родственники были чем-то вроде энтелехии[50]
(они были недоступны, жизнь их непостижима, а сами они были известны ему только по рассказам), сохранял спокойствие и пытался хоть как-то успокоить мать. Когда я закончил читать, все мы трое обнялись и надолго замолчали. Никто не решался ни слова произнести, ни шевельнуться. Мы даже плакать не могли — такие невероятные по силе переживания захлестнули нас.На какое-то время я замолк и потом добавил:
— Понимаю, что невозможно передать достоверно те эмоции, которые доставило нам чтение того письма. Мне даже вспоминать о том моменте тяжело, но, если постараться, думаю, получится. Чем глубже я погружался в текст, тем сильнее он потрясал меня. Как это часто со мной бывало в таком состоянии, я понимал отдельные факты, но сразу же увязать их между собой, осознать саму глубину и важность всего происходящего в целом мне никак не удавалось. Перечитывая по второму разу, я, будто жвачное животное, подолгу мусолил каждое предложение. До меня наконец стали, помимо прочего, доходить причины неразберихи и неувязок — они крылись в датах на конвертах.
— О какой неразберихе ты говоришь? — удивленно переспросила Мария Виктория.
— Помните, как после долгого молчания пришел ответ от Бети, где она писала, что мать в аэропорту встретят братья? То письмо было отправлено из Москвы 18 апреля и было доставлено с небывалой скоростью — мы получили его уже в конце месяца. Но то письмо, о котором я говорю сейчас и которое мы получили 11 мая, за три дня до вылета, было датировано более ранним числом, а точнее 2 апреля. По какому-то странному стечению почтовых обстоятельств оно задержалось и пришло позже следующего. Отсюда и неразбериха. Понятно?
— Тебе-то понятно, но мы-то до сих пор мало что понимаем, — допытывалась Мария Виктория.
— Пожалуй, ты права, прости, что не упомянул о главном — о содержании этого поздно пришедшего письма.
— Так мы когда-нибудь поймем, в чем там было дело? — иронично поинтересовался Хосе Мануэль.
— Вы уже знаете, что было во втором письме. Сейчас я расскажу, о чем было первое. Вначале там говорилось о приезде матери, а потом, очень осторожно, будто бы для того, чтоб уберечь нас от слишком большой эмоциональной нагрузки, говорилось как раз о том, что вас интересует. Я отлично помню текст и потому могу воспроизвести его по памяти прямо сейчас.
— Может, тогда мы наконец поймем, что ты пытаешься донести.
И я стал точно пересказывать содержание письма, будто оно было начитано на магнитофон и записано. Я слышал свой собственный голос, и с каждым произнесенным словом мои переживания усиливались. Текст, сто раз просеянный сквозь сито моей памяти, звучал следующим образом: