Читаем Последнее странствие Сутина полностью

Наступила холодная осень, я осталась одна. Все, что летом сияло светом, было теперь исполнено смертельной печали в этой деревне на сотню душ. Через два месяца Сутин привез для меня действительный пропуск, мы плакали от счастья снова видеть друг друга, он растроганно принял синий свитер, который я связала для него, с инициалами C. S. Мэр напыжился еще больше и заявил нам, что в военное время он вправе единолично лишить двух подозрительных иностранцев возможности передвижения. Я, Себийот, мэр Сиври… В конце апреля сорокового мы пренебрегли запретом, сложили ночью оба наших чемодана, взяв только самое необходимое, и пешком отправились в Иль-сюр-Серен. Деревня крепко спала. Нас приняла темная проселочная дорога, которую много раз рисовал Сутин, мы теперь были школьниками, что рука об руку ищут путь домой среди бури. В час ночи мы сели на поезд в Ля-Рош, сделали там пересадку, постепенно приближались к Парижу. На Лионском вокзале Сутин обнял меня и прошептал на ухо:

Гард, ты спасена…

Неделю спустя началось наступление, вся Европа взволновалась. 10 мая 1940 года капитулировали Бельгия и Голландия. Когда немецкие войска стали приближаться, правительство распорядилось интернировать всех немецких граждан как враждебных иностранцев. Это была разношерстная толпа, еврейские беженцы, коммунисты, антифашисты, художники и случайно оказавшиеся на французской земле немцы, все были смешаны в одну враждебную кашу и помещены в лагерь для интернированных. 15 мая 1940 года мне надлежало явиться на Зимний велодром. Мы ехали по Парижу на такси. Молчали. Выйдя, долго обнимались. Я вошла в стеклянную дверь и исчезла в темном внутреннем помещении. Я никогда его больше не видела.

Когда ты ушла, я подумал: Это конец. Мой ангел-хранитель покинул меня, моя Гард. Скоро они заберут и меня, а потом вовсе долой, ты знаешь куда. Если они забирают ангелов-хранителей, что станет с нами? Их нельзя арестовывать, никогда. Ночью на Вилла-Сера мне несколько раз снились черные, дымящиеся кучи мусора, где вповалку лежали раненые ангелы с еще подергивающимися крыльями. Была ночь, их лица были перепачканы углем и маслом, и они жалобно пищали в темноте. Под моими туфлями что-то скрипело, будто осколки стекла, будто все усеяно битой керамикой и фарфором. Я боялся наступить на ангелов, старался пройти между ними. И я должен был найти среди них своего ангела. Мадемуазель Гард! – крикнул я что есть сил, широко раскрыл рот, но из него не вышло ни звука. Я попробовал еще раз, крикнул сильнее, так сильно, как только мог, но ничего не произошло, ответа не было, только этот ужасный писк, – будто раненые грызуны. И я слышал оглушительное, усиленное какими-то репродукторами биение собственного сердца. Сон привел меня в ужас, я вскочил на кровати и в последний раз крикнул:

Мадемуазель Гард!

Шкаф

Художник смотрит на голый светлый потолок и ждет, пока шум в коридоре схлынет. В стране снега и молока это, должно быть, означает ночь или что-то вроде ночи. Он пытается вспоминать, но воспоминаний осталось не так много. Утро в Шиноне, липы, черный «ситроен», странные люди, говорившие с ним в катафалке, бесконечно длинная поездка – но куда? Черные волки на мотоциклах, пряжки с язвительным С НАМИ БОГ, коляски, кожаные пальто. Он вспоминает, как Мари-Берта повесила ему на шею небольшой крестик на цепочке и шепнула, что Бог умер за него. Он ощупывает шею, но ничего не находит, ни цепочки, ни крестика.

Время тянется долго, но когда-нибудь она ведь должна наступить. Приди, ночь. Но она не приходит. Только это белое мерцание между пластинами жалюзи. Эти блестки перед глазами, снегопад, который хочет навести на него сон. Кто сыплет здесь столько снега, чтобы ему лучше спалось? При следующем отливе, когда слышно лишь тихое журчание в невидимых трубах, он снова выходит из палаты и идет по коридору к окну, нет, это даже не белая ночь, из тех, что знакомы северянам, он слышал, как русские бредили ими в Улье. Не полуночное солнце. Просто удивительно лучистый белый снежный свет.

В коридоре все еще ни души. Он подходит к окну, нежно проводит левым указательным пальцем по белому окрашенному подоконнику, в то время как другой указательный палец рассеянно обрисовывает контуры противоположного корпуса клиники – и отдергивается. Как будто его палец вспомнил слова доктора Готта.

Он уличил сам себя, его уличили собственные указательные пальцы. Ему запрещено здесь рисовать. Он исцелен. Полное освобождение от боли. Неужели это касается даже пары линий, намеченных указательным пальцем на оконном стекле? Как давным-давно, на балтийской песчаной земле, под соснами, где он рисовал острой еловой шишкой самые смелые портреты? Только здесь это всего лишь оконное стекло, на котором не осталось даже крошечного следа, настолько оно чистое, ни намека на грязь и пыль.

Перейти на страницу:

Похожие книги