– Ты сказал, что Ниниан – одно из твоих имен. Как бы ты хотел, чтобы я тебя называл?
– Пусть будет Ниниан… если тебе это не причинит боли. Что сделалось с тем мальчиком, которого ты знал? Ты, кажется, говорил, он утонул?
– Да. Мы были в Корстопитуме, и он пошел с городскими мальчишками купаться в реке Кор у моста, где она впадает в Тайн. А вскоре они прибежали и рассказали, что его унесло течением.
– Мне очень жаль.
Я улыбнулся ему:
– Тебе придется хорошенько потрудиться, чтобы возместить мне эту потерю. Пошли же, Ниниан, надо выбрать, где ты будешь спать.
Так у меня появился помощник, а у моего бога – новый слуга. Десница бога все это время лежала и на нем, и на мне. Теперь мне представляется, что тот, первый Ниниан был лишь предвестником – лишь отброшенной из будущего тенью – настоящего Ниниана, который явился ко мне из вод озера. С первого же дня стало ясно, что внутреннее чувство не обмануло ни его, ни меня: Ниниан Озерный, правда, не владел тайнами моего искусства, но оказался необыкновенно способным учеником. Он все схватывал на лету, впитывал в себя и знания, и навыки, как впитывает ткань чистую воду. Он свободно читал и писал и, хотя не имел, в отличие от меня в юности, дара языков, говорил, помимо местного наречия, на вполне сносной латыни и довольно понимал по-гречески, чтобы читать ярлыки на банках и разбирать рецепты. Ему довелось, по его словам, держать в руках перевод Галена, однако о Гиппократе он знал только понаслышке. Я усадил его штудировать отца медицины в переводе на латынь, и он одолевал меня вопросами, так что я и сам почувствовал себя едва ли не школяром: я так давно не задавался вопросами, что забыл доказательства ответов. Чего он не знал и не желал знать – так это музыки, здесь я впервые натолкнулся на его мягкое, но неодолимое упрямство. Когда я играл и пел, он мечтательно слушал, светлея лицом, но сам ни за что не соглашался даже попробовать; и, сделав несколько безуспешных попыток обучить его нотам на большой арфе, я вынужден был отступиться. Я очень хотел, чтобы он научился петь, – слушать, как на моей арфе играет другой, мне было бы не слишком приятно, но голос у меня с годами испортился, и я рад был бы услышать, как новый, молодой голос поет сочиненные мною песни. Но он ни в какую. Улыбнется, настроит мне арфу (на это он был способен и согласен) и сидит слушает.
Всему же прочему он обучался жадно и быстро. Вспоминая, каким образом мой старый наставник Галапас посвящал меня в тайны магического искусства, я постепенно, шаг за шагом, вводил Ниниана под туманные своды волшебных чертогов. Даром ясновидения он в какой-то мере обладал, но, тогда как я с самого начала превосходил своего учителя, он в лучшем случае обещал в будущем со мной сравняться; прорицание же оставалось ему недоступно – хорошо, если он достигнет хотя бы половины моей высоты. Как все старые люди, я боялся, что его юный ум и нежное тело не выдержат тех трудностей и тягот, с которыми я сам много раз справлялся. Как некогда Галапас меня, я опаивал его тонко действующими, но неопасными зельями, и вскоре он уже видел образы в пламени очага или лампы, но, приходя в себя, чувствовал не более чем усталость и был разве что слегка встревожен. Он еще не научился связывать свои видения с истиной. И тут я не хотел ему подсказывать, да и не происходило ничего существенного в эти тихие годы его учения, о чем можно было увидеть в пламени истинное пророчество. Раз или два он принимался толковать мне что-то про королеву, Мельваса, Бедуира и короля, но я говорил ему, что эти видения слишком темные и лучше о них не задумываться.
О себе, о своем прошлом он по-прежнему не хотел ничего рассказывать. Всю жизнь он прожил на острове или по соседству, родители его, насколько я понял, были бедные обитатели одной из окрестных приозерных деревень. Ниниан Озерный – так он себя назвал и больше ничего не считал нужным добавить. И я этим удовлетворился. В конце концов, его прошлое не имело значения; будущее же его зависело от меня. Я не хотел его расспрашивать – как незаконный сын неизвестного отца, я сам немало настрадался в его возрасте от таких расспросов и потому, уважая его молчание, не выпытывал о том, о чем он не хотел говорить.
Приемы врачевания, анатомия, целебные снадобья – вот что ему было интересно, и здесь он преуспевал. При этом он еще оказался в отличие от меня искусным рисовальщиком. В ту первую зиму своего ученичества он занялся, просто ради удовольствия, составлением местного гербария, хотя с определением и разыскиванием полезных трав (а это добрая половина лекарского искусства) пришлось подождать до весны. Да и куда торопиться, говорил он мне, в его распоряжении вечность.