— Ах, мэтр Бах, к чему такая суровая оценка? И не вам, человеку, совершившему революционный переворот в музыке, убеждать меня, что только прогресс движет миром. Или по меньшей мере придает ему небольшое движение вперед… Что вы скажете о теме для фуги, которую я играл, когда вы вошли?
— Очень красивая, очень интересная, ее можно хорошо разработать. Правда, есть один курьез в пятой ноте, он, пожалуй, немного смущает… Кто сочинил эту тему?
— Я.
— Мой сын в таком случае не ошибся, превознося ваши музыкальные таланты, ваше величество. Вы используете превосходную тональность ут-минор[20]
настолько тонко…— Благодарю вас, но, к сожалению, я могу только наметить тему…
С уверенностью, которую давали ему власть и молодость, король взял Иоганна Себастьяна за руки и улыбнулся ему.
— Мэтр, я хотел бы, чтобы вы разработали для меня эту фугу…
И, не дожидаясь ответа, он подвел старого кантора к фортепьяно и попросил его сесть за клавир. Бах сосредоточился и приступил к королевской теме. В несколько тактов он с легкостью разработал трехголосную фугу. Было совершенно очевидно, что для старого мэтра это было просто школьным экзерсисом. Восхищенный король расположился в кресле.
Но Бах не ограничился этим. Тема нравилась ему. Он модулировал ее на терцию и ввел четвертый голос. Потом, разделив три первоначальных голоса, он создал иллюзию шестиголосной фуги. И под его пальцами звучало уже не фортепьяно, а целый оркестр. Иоганн Себастьян достиг апогея в своем искусстве. Никогда еще музыкальные фразы не сплетались так тесно, они, словно не завися от главной темы, беспрестанно скрещивались и расходились…
Наконец Иоганн Себастьян закончил свою импровизацию, и последний безупречный аккорд ут-минор еще долго звучал в королевских покоях. И они вдруг показались совсем маленькими, слишком маленькими, чтобы вместить такую великую музыку.
Бах повернулся и увидел на глазах короля слезы.
Фридрих II, все еще сидя в кресле, медленно приподнял руки и принялся аплодировать короткими хлопками, глядя Баху в глаза. Потом они сошлись, и король обнял Иоганна Себастьяна.
— Знаете, мэтр… Германия будет великой и сильной. Во всех областях ее превосходство будет утверждено на века. Вы и я назначены свыше и наследниками германского ума прошлого, и предтечами Германии завтрашнего дня. Мы должны завершить наше дело и передать его будущим поколениям. Именно с этой целью я пригласил вас в Потсдам. Только ради того, чтобы вы сыграли эту фугу…
4. ЗНАКОМСТВО
— Знаешь, Летисия, я не верю в пользу этого диплома…
— Ты прав, Пьер, о пользе и речи нет, но все же… сейчас или никогда надо оценить, что я могу…
— Что? Ты хочешь, чтобы оценили твои успехи в фуге? Вот так, с ходу?
— Остановись на минуту, прошу! — смеясь, сказала Летисия.
Она и Пьер Фаран сидели на террасе кафе «Две мартышки». Только минул полдень, и солнце светило ярко, предвещая скорее мягкую весну.
Летисия допила свой кофе и с интересом взглянула на Пьера. В свои тридцать пять лет он всегда выглядел вечным студентом — вьющиеся волосы всклокочены, широкий и высокий лоб открыт, как у Гарфункеля, маленькие круглые очки, как у Леннона. На нем, как всегда, был свитер с круглым воротником и джинсовый костюм.
Пьер Фаран как бы заменял ей старшего брата, которого у нее не было, и с тех пор, как Летисия приехала в Париж, он с удовольствием выполнял эту обязанность. Он окончил консерваторию как раз в тот год, когда Летисия поступила. Окончил с весьма скромными успехами, впрочем, поощренный вторыми премиями по некоторым дисциплинам. Он сохранил достаточно юмора по отношению к себе и к окружающим, чтобы стойко держаться внешне, но в глубине души тяжело переживал неудачу.
Пьер улыбнулся, тоже глядя на Летисию тем особенным взглядом, который выражал много чувств разом: удивление, извинение, просьбу простить его и явный, хотя и скрываемый упрек, страстную поддержку, но и осуждение, и так далее. Улыбка Пьера тоже выражала сущность его личности — закомплексованность и неуверенность в себе, в то время как улыбка Летисии — цельность и яркость. Возможно, Летисия ценила в молодом человеке то, чего не хватало ей, и это больше всего интересовало ее в нем.
Особенно его сомнение. Пьер Фаран сомневался чуть ли не во всем. Ссылаясь на великих циников, он утверждал, что сомнение — начало мудрости. Свою неуверенность он компенсировал экстраординарными причудами, они позволяли ему выживать в обществе, в котором сомнение не считалось доблестью. Так, к примеру, не в силах выбрать между зеленым, «может, слишком тусклым», и синим, «может, слишком много лазури», — такие цвета предлагали ему в гараже, когда он хотел перекрасить свою старенькую тачку, — он выбрал розовый, цвета фуксии, даже более вызывающий, чем мода тех лет, когда господствовали последователи хиппи.