— Ну, в общем-то и для медиков. Чтобы напомнить им о сострадании. Но главным образом для больных. Человек должен знать себя, и тогда во многих случаях он сам сумеет себе помочь. Перестанет бояться своих снов, видений, кошмаров, узнав о причине их и происхождении. А перестав бояться, может быть, от них избавится: знаете, злая собака, если ее не бояться, тотчас отстанет. Не замечали?
Конечно, доктор этот был, как все хорошие люди, чудаком, и его презрение к вещам внешним многими осуждалось.
С виду Решетников был неприметен, мало разговаривал. Чаще всего таких оценивают после их смерти, а при жизни не балуют. Но они и не тщеславны, и не поощрения всякого рода стимулируют их деятельность.
Лиза отсутствовала недолго. Ее заявление об уходе не вызвало особых возражений: проводница, которую она заменяла, вернулась из декретного отпуска.
Она шла к Обелиным без смущения и страха — как к своим. «Должно быть, знают, что я сирота, жалеют». Но Обелины о ней ничего не знали. Просто они были добрые люди. И как раз пришла она в субботу, к вечеру, когда Решетников обычно навещал Анну Александровну.
— А вот и она, — сказал Арсений Георгиевич. — Девушка, о которой мы вам говорили.
Анатолий Романович поглядел с сомнением:
— Слабенькая. Санитаркой пойдете?
Лиза кивнула.
— Смотрите, работа тяжелая. Судна станете выносить?
Лиза молчала, потупившись. Ей показалось, что доктор разговаривает с ней грубовато.
— Вот видите — молчит. — Решетников еще раз оглядел Лизу: — Дома их балуют. Мать небось и постирает и…
— Умерла. У меня никого нет. — Лиза еще больше потупилась, упираясь подбородком в грудь, и глотала слезы обиды.
— Да, да, — сказал Дмитрий Николаевич и, взяв Решетникова под руку, отвел его в сторону. И пока Лиза, всхлипывая, рассказывала Обелину о смерти матери и о неудачной своей попытке поступить в институт, Дмитрий Николаевич тоже что-то рассказывал доктору вполголоса. Может быть, о родах в вагоне и ее деятельном в них участии, может быть, о чем-то еще — словом, взял ее Решетников в санитарки и обещал даже, если освободится место в канцелярии — перевести ее туда регистратором. Все-таки тяжело ей будет санитаркой…
Лиза поселилась у Клавдии Ивановны Богомазовой — вдовы. Она сняла не комнату, а угол за занавеской. Там стоял большой, старинный, кованный железом сундук, на котором Лиза спала.
Было окно, упирающееся в стену соседнего дома, стол — под одну из ножек подложена щепка, чтобы не кланялся всякий раз, как к нему подходишь. Был стул. Платья висели на стене под старенькой простыней и скоро пропитались запахом сырости и старых вещей — запахом дома Богомазовой. Лизе казалось, что они отяжелели и стали липкими на ощупь, касаться их было неприятно. Здесь пахло еще корицей и мятой из старого буфета, и на веревке висели сушеные грибы. Вдова сказала:
— Не помешают? Можно, однако, спрятать в буфет.
Но не спрятала, и они продолжали висеть, издавая легкий сухой звук, когда их задевали.
Сначала Лизе было все равно, где жить, а потом не раз келья эта, где все было чужое, нагоняла на нее тоску: убогая, темная и даже зловещая.
Клавдия Ивановна — женщина лет сорока, — только в первый день говорила Лизе «вы». Уже на другой день она приняла с ней тон грубовато-ласковый и стала называть «девонькой». Работала она где-то на почте. Лиза мало общалась с хозяйкой — то той, то другой не было дома, — и к тому же Клавдия Ивановна оказалась не любопытной и не очень разговорчивой. Лиза тоже о ней ничего не знала. Должно быть, была она хитра, судя по выражению ее маленьких, острых глаз, скуповата и недоверчива, потому что постоянно возилась с ключами, запирая двери, шкафы, комоды, когда куда-нибудь отлучалась. Эти ее привычки Лизу не задевали, ей только не нравился повелительный тон хозяйки, но, решив не ссориться, Лиза отвечала ей вежливо, а в общем не обращала на нее внимания.
На новой работе оказалось не так уж трудно. Лиза ухаживала за больными без брезгливости. Как бы они к ней ни относились — иные называли ее «нянечка», другие ласковее — «доченька», а третьи бывали нетерпеливы и раздражительны, — все равно она жалела их и не сердилась. Состояние их было ей непонятно: у некоторых вовсе ничего не болело, но она видела, что они мучаются. Некоторые, чаще женщины, часами кричали, и крик их напоминал звериный вой.
Другие целыми днями находились в неподвижности: стояли, сидели или лежали, не меняя позы и ничего не говоря. Лица их были страдальчески искажены или тупо непроницаемы.
Лизу удивляло, что люди эти, неподвижные и безмолвные, которых приходилось чуть ли не насильно кормить — она всегда тревожилась и огорчалась, если они отказывались есть, — к вечеру приходили в возбуждение, становились веселы и болтливы. Впрочем, такими они нравились ей больше, хотя и доставляли порядочно хлопот — в такие минуты у всех у них бывало очень много просьб.