Она отошла в сторону и указала ему на накрытый стол, стоявший в соседней комнате. Она заботливо подготовила трапезу. Выбрала легкие блюда, легкое вино — то, что годилось полуголодному человеку. Постелила на стол ослепительно белую скатерть, положила среди тарелок розы, зажгла нежно-розовую лампу, уютно бросавшую на все мягкий свет.
Из груди Чирилло вырвалось что-то похожее на крик. В его глазах сверкнула радость. С жадностью протянув дрожащие руки, он бросился к столу, выхватил из корзинки хлебец и хотел спрятать его на груди.
Затем как бы опомнился. Медленно вынул его и нерешительно положил на край стола.
— Нет, мне нельзя есть. Я знаю, у вас добрые намерения. Но это напомнило бы мне о том, что было когда-то. Я человек, я слаб и могу поддаться искушению. А мне понадобятся все мои силы, когда придет последний час.
Не лишился ли он рассудка среди ужасов гражданской войны, в муках неволи? Что-то шепча про себя, он отодвинулся от стола. Крепо зажмурил глаза, словно для того, чтобы больше туда не смотреть.
Коснувшись его руки, Эмма удержала его.
— Последний? А если не будет последнего? Если все будет хорошо?
Он вздрогнул. Остановился. Сразу открыл глаза.
— Капитуляция осуществится? Король согласился?
— Не капитуляция, Чирилло. Он хочет помиловать вас. Если вы исполните то, что он требует.
И она в немногих словах все ему разъяснила. Там на столе письменные принадлежности, сказала она. Ему надо написать лишь несколько слов: что он сожалеет о происшедшем, просит простить его, признает свои республиканские заблуждения. И тогда уже завтра он будет на свободе. Сможет идти, куда захочет.
Чирилло слушал ее серьезно, с участливым вниманием врача. Как будто ожидающий от него помощи больной рассказывал ему о своей болезни. И когда Эмма кончила свой рассказ, его губы тронула улыбка сострадания.
— Смогу идти, куда захочу? — медленно повторил он, как будто обращаясь с вопросом к какому-то голосу внутри. — В эту последнюю ночь, перед тем как сдаться, разве не требовал я от всех торжественной клятвы и в беде и под страхом смерти сохранить верность правому делу? И не я ли первый в этом клялся? Если я сделаю так, как хочет король, изменю клятве, чтобы спасти свою жизнь… Разве не будет мне сопутствовать сознание моего вероломства везде, куда бы я ни пошел? — Он выпрямился, взглянул на Эмму с симпатией. — Благодарю вас, миледи, за вашу доброту, но я не вправе сделать то, чего требует король. Общество назвало бы меня предателем.
Удивленная, озадаченная, Эмма вспылила.
— Общество? С каких пор интересуется доктор Чирилло мнением общества?
Он кивнул.
— Это правда, раньше я о нем не заботился. Когда я жил только для себя, думал только о своей науке. Но потом… Не знаю, поймет ли меня миледи. Передо мной встала задача: надо было оправдать в глазах общества лишенное признания, оклеветанное дело. И если я теперь отступлюсь, как раз в то время, когда это дело должно выдержать испытание огнем, разве не предстанет оно дурным, не подвергнется насмешкам и новой клевете? Не будет ли похоронено навеки?
— О каком деле вы говорите? О деле знати? Ваше ли это дело?
Он снова улыбнулся.
— Вы имеете в виду аристократическую республику? Я не аристократ и не республиканец. И ни в коей мере не противник королевской власти. Были короли, отдававшие моему делу всю свою душу, — Фридрих Прусский, Иосиф Австрийский. И тем не менее я приветствовал Партенопейскую республику и служил ей, потому что она казалась мне переходом к лучшему. Как средство сделать доступным для всех то, что теперь принадлежит лишь немногим. Разве вы сами не называли зачастую лаццарони животными, лишенными разума? Однако они обладают тем же разумом, чувствами, желаниями, что и мы. Но они грубы, они во власти первобытных инстинктов. Вот это и было тем, чего я желал: чтобы эти животные превратились в людей.
— И поэтому вы отреклись от принципа королевской власти.
— Не от принципа, миледи. Только от власти Бурбонов. Уж не думаете ли вы, что такой Фердинанд может насаждать просвещение?
— Но Мария-Каролина…
Его лицо помрачнело.
— Да, вначале я в нее верил, на нее надеялся. Когда она появилась здесь. Молодая, с живым умом, любящая все прекрасное. Но потом, когда она разглядела пустого человека рядом с собой, когда после ежегодных родов стала больной, когда ее прекрасные качества переродились… когда не знающая препон энергия превратилась во властолюбие; властолюбие, вскормленное лестью, — в черствость, жестокость, ненависть ко всякому, кто ей противоречит; когда она приказала казнить молодых мечтателей-студентов — я понял, что она уже не может вернуться к прежнему; что болезнь разрушила в ней все великое, благородное, прекрасное; что она никогда не станет просветительницей своего народа. Разве не должен я был тогда отказаться от своих обязанностей при ней? Служить Марии-Каролине — не значит ли это служить дурному делу?
Он удрученно покачал головой и повернулся, словно собираясь уйти.
Внезапно из своего угла вышел Нельсон. Взгляд его единственного глаза был страшен. Он тяжело дышал. Голос его звучал резко и язвительно.