Я боялся: вдруг теперь, когда предстоит пережить этот тяжкий час, который окажется длиннее всей его жизни, ему изменит мужество — то самое мужество, что рождается внезапно в людях, до такой минуты трепетавших. Но, когда я смог наконец заняться им, он уже пересек ту незримую грань, за которой смерть больше не страшна. Шопен засунул в рану один из оставшихся перевязочных пакетов — мы их строго экономили, для более легких ранений используя сухой мох. Сгущались сумерки; Конрад просил света, просил слабым голосом, с детским упрямством, как будто темнота была самым страшным, что есть в смерти. Я засветил железный фонарь — такие вешают в этих краях над могилами. Эта лампадка была далеко видна в светлой ночи; нас могли обстрелять, но я, сами понимаете, плевать хотел на это. Конрад так мучился, что я не раз думал, не прикончить ли его; не сделал я этого только по малодушию. За несколько часов на моих глазах менялся его возраст, менялся даже его век: он походил сперва на раненого полководца из походов Карла XII, потом на средневекового рыцаря, покоящегося на могильной плите, наконец, на любого умирающего без признаков касты или эпохи, на молодого крестьянина, на лодочника из северных провинций, откуда и вышла его семья. Он умер на рассвете, неузнаваемый, почти без памяти, одурманенный ромом, которым поили его по очереди Шопен и я: сменяя Друг друга, мы поддерживали у его губ полный до краев стакан и отгоняли от лица злобный рой комаров.
Светало; надо было уходить, но я со звериным отчаянием цеплялся за мысль устроить хоть какие-нибудь похороны; не мог я зарыть его, как собаку, где-нибудь в углу разоренного кладбища. Оставив с ним Шопена, я пошел вдоль ряда могил, спотыкаясь в смутном свете занимавшегося дня о других раненых. Я постучался в домик священника, стоявший на краю сада. Сам священник всю ночь просидел в подполе, каждую минуту боясь, что возобновится пальба; он совсем ошалел от страха; кажется, я заставил его выйти ударами приклада. Немного придя в себя, он взял требник и согласился пойти со мной, но стоило ему оказаться при исполнении своих обязанностей, то есть молитвы, вне всякого сомнения, благодать сана снизошла на него, и краткая заупокойная прозвучала торжественно, как с церковного клироса. Меня не покидало странное чувство, будто я привел Конрада к заветной цели: убитый врагом, отпетый священником, он возвратился к такой судьбе, которую одобрили бы его предки, — он избежал грядущего дня. Личная скорбь не имеет ничего общего с этим соображением, справедливость которого я признавал вновь каждый день все эти двадцать лет, и вряд ли будущее заставит меня изменить свой взгляд: смерть эта была лучшим, что могло случиться.