— И в том, новом темном состоянии, ты, все-таки, возвратишься на этот холм. Обязательно, обязательно возвратишься, да и не один, но с братьями своими — уж вы то постараетесь на славу, чтобы с землей его сравнять, чтобы одни дымящиеся, прожженные куски остались. И вы будете ненавидеть, и вы орать будете от ярости на ту святость, которая это место окружает…
Робин не мог скрыть своей боли, как-то весь сжался, потемнел, согнулся, задрожал, и вот зашептал едва-едва слышно:
— Это будет как сон, как кошмарный сон, который промелькнет в одно мгновенье, но потом ведь все равно будет пробужденье. Потом свет, любовь… А сейчас, перед этим сном кошмарным, перед этим долгим-долгим метанием в хаосе, позволь мне, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю: ты властен унести меня сейчас же, но, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю, ты властен унести меня сейчас же, но позволь мне, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю, ты властен унести меня сейчас же, но, пожалуйста, в последний раз перед веками мрака, дай в поцелуе припасть… Лишь несколько минут…
— Лишь сорок лет ты прожил — такая краткая вспышка во мраке этих веков, а в тебе такие чувства… Как хотел бы я понять тебя. Любовь, вера… Кто же научит меня, кто же поможет мне?!
И вновь в клубящемся, смертельножальном снежном мареве замелькали, переливаясь, перемешиваясь друг с другом, световые колонны: казалось — они, подобно живым нитям, пытались соткать некий дивный, живой образ, и, временами, почти проступал этот образ — образ Лэнии, но тут же вновь налетали могучие, ревущие вихри, и разрывали ее в ничто; и вновь пробивались эти тонкие, словно живые пряди солнца, и вновь пытались сложиться в образ милой эльфийской девы, и вновь налетала буря, и вновь все сносила.
Так, взращенные в веках, страсти не давали Эрмелу пробиться к тому, что он так жаждал, а Робин пал среди чистых трав и цветов (те черные, что взросли от слез Эрмела, уже исчезли без следа) — среди этих пышных, сияющих из глубин своих соцветий. От чувства любви у него кружилась голова, он вновь и вновь целовал эту благодатную теплую землю, и так многое хотелось ему сказать теперь — прошептать в эту святую твердь, в глубинах которой покоилось ЕЕ нетленное тело. Вот он начал сонет:
Но, прошептав этот сонет, он понял, что, собственно, мог бы и не шептать его, что он сейчас просто облачил в очередное созвучие слов то, что было у него на сердце. А он, все равно, так многое, так многое хотел ей сказать! Казалось, не хватило бы и целой жизни, да и веков, да и всей вечности бы не хватило, чтобы излить того бескрайнего, сияющего светлыми образами океана, который раскрывался пред ним. И вот уже легла на его плечо ладонь Эрмела, и голос его пришел через вой метели:
— Уже пора… То, что предначертано, да свершится…
— Да, да… — не поднимая головы, но все роняя слезы, прошептал Робин. — …Еще совсем немного, еще несколько последних мгновений…
И вновь он припал губами к этой благодатной земле, и вновь целовал ее, и вновь лил слезы, и все видел пред собою этот бескрайний, бесконечный океан живого света, который хотел бы подарить ей. И губы его шептали:
— Люблю. Люблю тебя. Мы все равно будем вместе… Любимая! Пройдет мгновенье, но мы, все равно, все равно мы будем вместе. Вместе… вместе… любимая… любимая… Всегда, всегда, любимая! Через мгновенье, в вечности… Люблю, люблю, люблю тебя!..
И тут почувствовал он, будто всю душу его объемлет один нескончаемый поцелуй; будто океан света и прекрасных образов нахлынул на него, подхватил, закружил-таки в этом вечном, Творческом танце. И вновь голос Эрмела:
— Это прощание может быть вечным, но, все-таки, пора. Да свершится то, что предначертано…