— Да, я знал, что получу подобный ответ. — вздохнул печально Эрмел-ворон. Я вижу, что ты говоришь это с искренним чувством, веруя в свои слова. Ну, а мне где такую же веру взять? Ты вот двадцать лет в сонетах прожил, но я то так не могу… Э-эх — знал бы ты, какие вихри мою душу жгут, и я уж знаю, как ты этот мир хотел разрушить. А я порой и разрушать и властвовать им жажду, и совсем не по такой романтической причине как ты. Нет и нет — знал бы ты, какая во мне ненависть поднимается! Поверь — это тоже очень сильное чувство. Поверь — ненависть достойная противница любви. Тебе то, со своими светлыми грезами, наверно трудно понять меня, ну и не надо… Только поверь — это чувство тоже в веках может расти, и может оно обращаться в такой, что и не представить вам, простым смертным!.. Нет — ты, все-таки, рассказывай мне про это свое чувствие… Нет — все равно ведь не сможешь рассказать…
И тогда Эрмел замер и не говорил больше ни слова, ну а Робин вновь опустился лицом в эти травы, и лежал так, блаженно вдыхая их аромат, целуя эту землю, чарующий склон которой поднимался все выше и выше.
Вдруг все замерло, и стало тепло и тихо. В этой тишине Робин поднялся, и око его сияло блаженными слезами — он подал руку Эрмелу-ворону, и вместе они взмыли на вершину этого холма, там уселись рядом — Робин смотрел на небо, и чувствовал вечность, чувствовал, что Вероника любит его. Он взял за руку Эрмела и обнял его теплую, просто человеческую ладонь, и окидывал он влюбленным взглядом раскрывающийся простор: было видно очень далеко, и, казалось, что сидят они в самом сердце весны, казалось, что весь бесконечный мир смотрит на них:
— Милый, милый брат… — шептал Робин, тепло улыбаясь, и роняя все новые, сияющие слезы. — Я ведь знаю, что мне суждено погрузиться во тьму, что всех нас ждет мрак… Да, да — таков наш удел, и приходится с этим смирятся. Милый брат, и я буду во мраке, и ты уже в нем, и все мы страдальцы, все мученики. Я знаю, что в грядущем никто не помянет нас добрыми словами, что нас будут проклинать — и справедливо… Но, ведь, ничто не вечно, не так ли, милый брат? Все ужасы и невзгоды проходят, как зимние бури, и свет возрождается, приходит весна. Но не ропщу больше на свою судьбу — что ж раз века мрака, что ж, что и в этой жизни мне лишь несколько мгновений довелось быть со своею любимою?.. Я счастлив тем, что могу так чувствовать, так любить. Да так, ведь, и каждый и может и должен Любить. Вот через мгновенье уйдет моя жизнь во мрак, но я смогу сказать, что я действительно жил. Что ж, что все бесчисленные сонеты нигде не записаны и унесены ветром — ведь все, и записанное, и не записанное, рано или поздно унесет ветер времени. Но я каждый сонет, каждое мгновенье своего существования посвятил Ей, единственной. И я знаю, что она слышала и хранит в себе каждый из этих сонетов, и еще я чувствую и верю, что все эти, самые светлые порывы, не пропадут даром — нет, нет — пусть впереди мрак, но потом будет вечный, полный любви мир — мир непредставимый, прекраснейший, тот мир, где все наши самые светлые чувства расцветут, засияют чем-то таким… таким чему и слов то и понятий нет… Милый брат, и ты и я, и все-все тогда будут вместе — и, когда это наступит, будет казаться, что лишь одно мгновенье прошло. Вот это любовь; я хотел, чтобы ты поверил, пожалуйста, пожалуйста — гляди на меня и поверь — Мы все возродимся! У нас прекрасная… Прекрасная судьба!.. Все прекрасно… Вот послушай-послушай, пожалуйста… строки так и рвутся из меня:
Вначале этой речи Эрмел слушал, внимательно вглядываясь в глаза Робину, и его взгляд уже не был тем прежним притворно-ласковым. То боль там страшная, невыразимая, то, вдруг, из отчаянья этого сильный пламень прорывался, и он стремительным взглядом оглядывал цветущие долины, после чего вновь поворачивался к Робину, и вновь слушал и слушал, боясь пропустить хоть одно его слово. Но вот юноша выдохнул последнее стихотворение, и, повернувшись, пристально в него вглядывался, веруя, что своей речью он смог его переубедить.