Постепенно, из надрывного его голос стал стонущим, молящим, жалобным, а когда он произнес этот «братец», то что-то даже затронуло сердце Альфонсо, и, кто знает — быть может, он и отпустил бы его, и прошел бы, и забылся в числе иных этот яростный приступ, но тут Вэллиат перехватил его у запястья, и попытался оттянуть руки Альфонсо от своей уже истерзанной шеи. Конечно, такая попытка была обречена, и Альфонсо, когда ему попытались сопротивляться, только сильный приступ ярости испытал. И тогда он из всех сил сжал свои руки — шея несчастного затрещала и переломилась. В одно мгновенье, его очи полыхнули с такой силой, с какой никогда до этого не полыхали — казалось, в одно мгновенье, уже перед неизбежным забвеньем, он всеми силами души своей пытался высказать то, что должен был бы до своей старости. Ведь он никогда и не любил, никогда не сочинял стихов, что, однако, не значит, что он был обделен этими дарами — просто не доводилось, просто болью и страхом это было сжато. Зато теперь вот он почувствовал, что — это могло бы быть; ему даже показалось, что возлюбленную свою увидел. Что было с его духом дальше — о том уж не мне судить, земной его путь был окончен. Очи вспыхнули так, что Альфонсо вскрикнул с жалостью, и с неожиданно нахлынувшим отвращеньем к самому себе, выпустил Вэллиата. А у того очи уже потухли, стали чем-то невыразительным, бледным, холодным. Он рухнул с таким зловещим, сухим потрескиванием, с которым падает разве что давно истлевший скелет. Он повалился и все его конечности вывернулись под такими неестественными, изломанными углами, что даже и смотреть то на него было больно — и удивительным казалось, как это он не переломился, в мрак не обратился — да разве же может что-то настолько надрывное, чуждое жизни оставаться в этом мире? Он был мертв, но от него веяло жутью, иссушенный лик еще сильнее обтянулся кожей, мертвенно посинел, от всего тела веяло холодом гробницы. Но вот раздался сухой и затяжной, беспрерывный треск, и в воздухе вокруг него словно крылья тьмы расправились. Недавно здесь все сияло, и даже радовали глаз гармонией, теперь все, словно жалами, пронзалось мраком. Тяжело завыл леденящий северный ветер…
Робин закрыл око, и зашептал — постепенно переходя в крик, чтобы только перекричать этот, все нарастающий вой мертвого ветра:
Такими то строками пытался Робин вырваться из подступающего хаоса, и, конечно, его усилия можно назвать и героическими и нечеловеческими — однако, все они были тщетны. Тьма продолжала разливаться возле мертвого тела, оно все синело, а потом стало рассыпаться острыми, режущими гранями. Окружающие травы и цветы сжимались, темнели… Когда лик Вэллиата вдавился сам в себя и открылся кажущийся бездонным провал во тьму, тогда подошли к ним жены энтов, они подошли разом со всех сторон, и было их несколько десятков — самых могучих в волшебстве, самых мудрых. Волнами — сладкими, завораживающими, но, казалось, до самого неба вздымающимися — волнами шелеста изгоняли они ту язву, которая открылась в их царствии вместе со смертью Вэллиата. Да — великая сила была в том заклятии, из бессчетных вылетающая, и никто, даже эльфы, даже их мужья энты — не могли повторить этого ничтожнейшего шелеста. Когда не стало жен энтов, небеса Среднеземья больше не слышали отголосков этого пения — и только в последний день, когда не станет мира, и хоры всех братьев и сестер света вступят в противоборство с дисгармонией тьмы — только лишь тогда суждено будет им зазвучать вновь… Победа всего светлого, иначе — любви, предрешена несомненна — я уже не раз говорил, что всякое зло — это накипь, и она слетит, и все души (даже и самые темные), обретут ту любовь, то счастье, которыми они владели изначально…