Так несколько раз, и все более исступленным голосом возопило окровавленное, искореженное тело, в котором и дочь и жена, едва ли признали отца своего или супруга — он был в отчаянии, он готов был на все — он хотел бы даже и в безумие уйти — но он чувствовал все по прежнему — с пронзительной отчетливостью. Но тут же, не успело еще поглотится в реве бури эхо от этих воплей, как уже иной порыв восстал в нем — он был в ярости на самого себя, за то, что мог поддаться слабости — мог поклясться в хоть каком-то служении врагу своему. Нет — теперь он стал вопить прямо противоположное — теперь он вопил с презрением; голосил, что лучше уж муки вечные примет, никогда Их больше не увидит, но не станет служить врагу. Потом он зашелся безумным хохотом, и, хватаясь за одну из колонн, смог, все-таки, подняться; и, качаясь из стороны в сторону, пошел к жерлу, из которого по прежнему плотными потоками вырывалось мертвенное пламя. Жар от этого пламени был, однако, настолько велик, что еще в двух десятках шагов от него у государя начали дымиться волосы, и одежды — он, однако, не почувствовал этого, и, разве что, совсем перестал что-либо видеть. Он продолжал делать неверные шаги, и выкрикивал что-то, однако голос его слабел, а грохот усиливался — так что ничего было не разобрать…
Когда одежда на нем вспыхнула, а кожа (где она еще осталась), пошла волдырями — ворон в одном стремительном рывке перенесся к нему, обхватил своими широкими темными крыльями, отнес к дальней стене, и там уложил на пол — несколько раз провел крыльями по искореженной плоти, и вот раны затянулись — хотя и остался Келебрембер по прежнему изуродованным, с выпирающими костями на лице и на теле. Как только он очнулся, то голос его был уже не такой как прежде — теперь в нем была и печаль и тоска, и мольба — он говорил негромко, медленно — однако, ворон с жадностью вслушивался в каждое его слова. То были слова одной из песен мертвого уже Эрегиона. Кто сложил ее неведомо, так же и сами слова дошли до нас с явным искажением — однако, все-таки, приведу их — они дадут понять, что так поразило ворона:
Такие вот мрачные, в какой-то тяжкий час сложенные строки — они возымели такое действие на ворона, что он стал раздираться в клочья, и вырывалась из него густая, едкая темень — и тут же он сложился закутанную в черную одеяния мрачную, дышащую болью человеческую фигуру.
— И сейчас ты, король без королевства, грезишь о любви; вспоминаешь те строки… Ведь сейчас ты переживаешь самые страшные мгновенья в своей жизни, и все равно ведь грезишь. Что ж это?!.. Неужто… неужто ж, право, нет мне над вами власти, и только иногда могу отчаяньем да болью во мрак вас погружать — так, ведь, вырываетесь ведь все равно. Рано или поздно, но наступает такое мгновенье… Что ж — не пугает тебя моя мощь — слышишь эти вопли, слышишь вой пламени — ведь это может раздавить тебя, поглотить, терзать хоть всю вечность…
— Я и так в аду… — простонал Келебрембер. — …Не знаю, испытывал ли кто-нибудь мучения, которые были бы сравнимы с моими… Не знаю, но никакая боль тела не сравниться с ними — тело рвется от этих мук… Любимые мои, где же вы?!..
— Все равно он их зовет, и мраке беспросветном, в хаосе, в метаниях, все равно, ни на мгновенье их не забывает… — в растерянности, задумчиво проговорил тогда этот страждущий дух, принявший теперь человеческое обличие.