— Воля твоя, Василий Онаньевич! Родился я…
— Откуда меня знаешь? — остановил боярин.
— Да как твоей милости появиться, караульные кричали друг другу, мол, Василий Онаньевич изволит пожаловать!
— Ври да не завирайся, — скривил рот тиун, — кричал караульщик Степка Груздь, они его всегда на предупрежденье засылают — сядет в крапиву под изгородью и сидит сычом, меня ждет. И кричал он вот так: «Опасись, служивые! Старый хрен на кичу ползет!» А? Што? Не так?
— Тебе, Василь Онаньич, лучше своих людей знать… А про меня: живу сызмальства в Михайловском, родители померли, грамоте наш дьячок розгами выучил, потом, пока отроком был в Даниловом монастыре прислуживал, там у отца Нифонта доучивался. Как в силу вошел, три года с владимирской артелью на стройках горбил… Ну, а дальше — попал в ополчение, когда десять годов назад наши вместе с татарским войском против литовского князя Гедимина хаживали.
— И наклали вам литовцы по первое число, — боярин поудобнее откинулся на лавке, высвобождая дряблую зобатую шею из тесного воротника. Подьячий кинулся подобрать длинные полы бархатного тиуновского опашня — чтоб не мели по земле, подоткнул их начальнику под ляжки и снова уселся — весь внимание — в сторонке с пером в руке.
— Ополчение наше припоздало, татары без нас по сопаткам получили. А меня тогда, когда ополченье распускали, как грамотного в младшую княжью дружину взяли. Служил сначала мечником на смоленском рубеже, потом подьячим, затем десятским. А теперь вот обратно в село вернулся.
— И меч со службы утянул… А должен ведь княжеский указ знать, что простолюдью не полагается.
— Меч у меня дареный. Сам Иван Данилович за службу и пожаловал.
— Вот оно как! — в голосе тиуна уже не было прежней уверенности: кто его знает, вроде мужик мужиком перед ним, а, поди же ты… Он стрельнул зраком на подьячего, приказал: «Живо дуй на княжий двор, найдёшь стряпчего, боярина Кобылу, скажи, мол, Василий Онаньевич кланяется и про мечника Одинца выяснить желает».
— Грамотку бы мне, за вашей печаткой, — заробел подьячий, — вдруг стряпчий осердится?
— Осердится, значит, выпорет, я Кобылу знаю! После порки сразу сюда ковыляй, — тиун мелко затрясся в беззвучном смешке, видимо, самому шутка понравилась. — Но про Одинца всё равно выведать должон. Князь наградами у нас не раскидывается, так что стряпчий может помнить. Ну, что, — вновь обернулся боярин к Одинцу, — посиди пока в холодной, подожди. Коль не соврал, выпущу. Чего же ты сразу на шляху страже не объяснил?
— Десятский торопливый попался, у той хари разбойничьей запазушный кошель поторопился взять.
— Сам видел? Забожись.
Одинец трижды перекрестился, поняв: «Миновало…». Побрякивая ключами на связке, стражник тянул его из караулки. Боярин блеснул перстнями на пальцах, кашлянул в кулак и, когда Одинец уже был на пороге, буднично, как бы между прочим спросил:
— Мельник-то, говоришь, ракитовский?
— Ага…
— Надо будет познакомиться. Ну, иди, иди…
Вечерело. Низкое солнце удлинило тени, мир стал полосатым; в оврагах и низинках заклубилась нарастающая мгла. Заблаговестил одинокий колокол, протяжный звук его бежал по дорожкам теней и исчезал вдали. Даниловская обитель отходила к покою: устало брела братия на вечернюю молитву, коей надлежало окончить ещё один земной день, наполненный общением с Богом и работой в поле или огороде.
Когда-то — теперь казалось, что с тех пор прошла целая вечность — Одинец был отдан дядькой-кузнецом на учение в эту знаменитую обитель. Сам кузнец, ни бельмеса не понимавший в грамоте, свято верил, что только настоящее учение способно вывести племянника в люди. Александр навсегда запомнил тот день, когда необычно праздничный дядька подвёз его, тринадцатилетнего отрока, к въезду в монастырь.
— Может, не возьмут они меня?
Дядька уловил в голосе Саньки крохи надежды и погрозил корявым пальцем: «Шалишь, брат! Я уж давнёшенько сговорился. Что, думаешь, зря такие деньжищи за этот подарок для отца Нифонта отвалил?» Он стукнул кнутовищем по пузатому трехведерному бочоночку, лежавшему в телеге: «Не родился ещё тот монах, чтоб против такой тяги к знанью устоял!» Медовуха глухо отозвалась на стук кнута.
К чести Сашкиного наставника дар кузнеца со временем вернулся последнему с лихвой. Всякий раз, отпуская ученика домой в село на короткие побывки во время сева или косовицы, отче Нифонт вручал ему жбан, наполненный тягучим медом: в монастыре пастырь занимался бортничеством, подвижнически предаваясь нелёгкому, но любимому делу. Впрочем, оно же, случалось, доводило монаха до греха: ему не всегда удавалось соблюсти меру в приеме собственноручно изготовленной медовухи. После памятной дарёной бочки отец Нифонт зачислил и старого кузнеца в ряды знатоков и поклонников благородного русского продукта.