— И не вздумай баловать. Утром пошлёшь кого из своих приказчиков с моим десятским забрать её с хутора. Коня ему тоже вороти. За остальную живность серебром рассчитайся. Овцы ему покуда без надобности, а деньга пригодится, — и пригрозил: — Проверю.
Сердце Александра подпрыгнуло в груди, он насилу сдержался, чтоб не кинуться князю в ноги. Но дальнейшие распоряжения Ивана Даниловича пресекли порыв благодарности в корне.
— Баба с детишками, покуда не воротишься, будет жить в монастыре… За крепким караулом.
— Повидаться-то хоть с ними можно? Князь поморщился, молвил:
— Нет. Что, свербит?! Никуда твоя баба не денется. Вернёшься с удачей — повидаешься. Тут дело государево, а он — бабу!
Мягкий лёгкий, как пух, снег укрыл всё вокруг. С вечера и признаков для такого снегопада не было. А утром Марья открыла дверь и застыла поражённая нестерпимой белизной, исходившей от сугробов, от укутанных в толстые белые подушки кустов, деревьев, заборов. Снег, казалось, светился сам по себе, без вмешательства дневного светила, висевшего над кромкой леса.
И это ожидаемое, но все равно, как всегда, неожиданное изменение в природе, вдруг остро кольнуло в сердце. То, что было до него, какой-то глупый переезд сначала в Москву, затем, после отказа Рогуле, переезд сюда, на заимку, всё проходило в одинаковом тускло-сером мире, почти не менявшемся, застывшем. Дни сливались в недели, скользя по краю сознания. Осень тянулась и тянулась. И под стать этим промозглым однообразным дням в душе Марьи, замершей от известия о смерти мужа, также тягуче жила ноющая боль. Она не прекращалась ни днём, ни ночью. Ночами было хуже всего. Днём хоть немного отвлекали заботы о детях.
— Что же будет с вами, мои горемычные? — шептала Марья, прижимая к заметной горке живота головёнки сыновей.
— Вот вырасту и весной тятьку пойду искать! — угрюмо сопел Мишаня. В смерть отца парнишка верить отказывался. Его слова временами будили в сердце какую-то безумную надежду. Но надежда быстро гасла, оставляя тяжкие раздумья. Что могла женщина в этом мужском мире? Кто мог дать кров и защиту и ей, и детям? Она, как четки, перебирала в уме одни и те же воспоминания, силясь найти хоть какой-то выход из тупика. Что она сделала неправильно? Перед мысленным взором появлялся Егор Рогуля, по-барски рассевшийся на лавке в доме кузнеца…
Его пятерня с короткими холеными пальцами придавила к столешнице грамоту, в которой она и дети ее приговором боярской Думы объявлялись кабальными холопами купца такого-то…
Вот старый кузнец, просивший Рогулю принять за долги и дом его, и кузню…
Вот прибывшие с купцом стражники за волосы оттаскивают рассвирепевшего на отказ старика… Егор, потирающий алеющую щеку: со вторым ударом кузнец не поспел… Клейкая слюна старикова плевка в самой середке кабальной грамоты…
Впрочем, с разбоя Егор начал не сразу. Он явился в дом через несколько дней, после того как деревенская молва разнесла весть о гибели Саши. Стоял, вздыхал, мял принесённую Сашину шапку, тёр глаза, блестевшие взаправдашней слезой, винился: «Не уберёг…» Обещал позаботиться о них, сулил ей золотые горы, если согласится переехать в Москву на правах ключницы. И только после решительного отказа Марьи на свет явилась злополучная грамота. Загодя припас, милостивец…
Что могла она? Егор, привезя их в свой московский дом, несколько дней не показывался на глаза. Или уехал по делам, или давал остыть. Она жила в купцовых хоромах на правах почётной пленницы. Выходить из палат ей было строжайше запрещено, а у дверей беспрестанно сидели охранявшие запрет купцовы люди, подлое дворовое племя, повизгивающее от удовольствия, когда хозяин снисходил почесать ему брюхо. Раз в сумерках в горницу вошла женщина. Невысокая, худенькая, одетая в какой-то по-монашески скромный темный наряд она показалась Марье послушницей. Она возникла тихо, не потревожив покоя затихшего перед ночью дома ни скрипом двери, ни звуком шагов. В полном безмолвии это видение приблизилось к сидевшей перед колыбелью Марье и встало напротив, близко — руку протянуть. Пораженная Марья отметила про себя лишь удивительную бледность сухого скуластого лица. Несколько времени женщина стояла перед Марьей, затем прошептала только одно слово: «Красивая». И исчезла. Той же ночью скончалась хозяйка дома, жена купца Егора Рогули, урождённая дочь купеческая Миловзорова Анна, из рода коломенских именитых гостей. До сей поры Марья так и не может твёрдо сказать, была ли ночная пришлица явью или привиделась она ей в неверном свете жирника, мерцавшего меж ними на столе.
Дворня чесала языками, что покойную тяжело болящую хозяйку, уже долгое время не встававшую с ложа, нашли на пороге её спальни с зажатым в окоченевшей руке пузырёчком. Было ли в той склянице какое лекарство иль снадобье, не знает никто. Рогуля после похорон несколько дней подряд разъезжал по окрестным церквам, истово молился, вкладывался на помин души усопшей. По прошествии сороковин он появился перед Марьей.