Александр осторожно повернулся на постели, стараясь не шевелить той рукой, к которой плотно прижалась щека спавшей Марьи. Через ореол распушившейся прядки жениных волос он одним глазом видел висящую рядом детскую зыбку крохотной дочки, иконы с горящей перед ними лампадой, пучок богородицыной травки, привязанный на стенке киота… Марья лежала с краю, вынужденная несколько раз в ночь вставать к беспокойно кряхтевшей малышке. Младшего Степку до сей поры всегда ночевавшего у матери под боком, переложили на лавку в головах, для верности — чтоб не свалился — оградив её со свободного конца поставленным «на попа» большим сундуком. Мишаня расположился на полатях за печью, обычном лежбище крестьянской ребятни. Счастливо возбуждённый приездом отца, он долго крутился, сыпал из-за печи десятками вопросов. Александр принужден был, сдерживая бурное дыхание, отвечать. Но рук из-под ночной рубахи жены не высвобождал. Марья горела под его ладонями во всех своих потаённых местах. Когда же, наконец, отрок затих, наступили счастливые, но, увы, короткие часы родителей…
— Я сплю. Это сон. Только ты не буди меня… Хороший сон… — шептала Марья, ерошила его волосы, осторожно трогала шрам на плече, — правда, уже не болит?
— Правда.
— Я ждала. Какого угодно: хворого, раненого, увечного… А дни идут, идут, а тебя нет и нет.
— Прости, ладушка моя…
Как не простишь? Марья теснее придвинулась к мужу, зарываясь лицом в его подмышку, вздохнула:
— Снова уезжаешь…
— Не моя воля. Это война. На нашем веку такой еще не было.
О новом отъезде Александр сообщил, лишь только схлынула бурная радость встречи. Непросохшие полоски слёз счастья на лице жены тут же заблестели слезами огорчения. Она на миг даже оттолкнула его от себя, но счастье все же взяло верх и, рыдая, Марья вновь припала к мужу: «Господи, похудел-то как…» Десятский Бречислав, присутствовавший при свидании, почувствовал себя лишним и пошел из горницы, неосознанно вертя на толстом пальце колечко с синеватым камнем — дар Одинца за ночь с семьей. В придачу к колечку десятский поимел и конскую узду в серебряных бляхах. Но и после этого Бречислав, раздираемый жадностью и трусливой осторожностью, не сразу дал увидеться с семьей. Только в глубоких сумерках подал сигнал — приезжай.
Благородства, целиком основанного на дорогих подарках, десятскому еле-еле хватило дождаться первых петухов. Ещё не было ни намека на утреннюю зарю, когда он застучал в дверь к арестантке. Все караульные спали в другой избе и слышать этого не могли. «Давай, давай! — поторапливал он одевавшегося Александра. — Головой же рискую!». Десятский не врал: он, действительно, вот уже две недели рисковал головой, находя все новые предлоги, чтобы не уезжать с заимки. Его докладные писульки на имя князя Ивана, как сестры, походили на описание казней египетских, но ныне свалившихся не на фараоново племя, а на подведомственную десятскому округу — он описывал то жуткую шестидневную метель, то бездорожье и сугробы выше конских голов, то, наконец, всеобщее расстройство живота своего войска «с пишши скудной и залежалой». «Ясно дело, животы занедужат, коль столько свинины жрать!» — сказал про тот случай хромец Кузьма.
Дул колючий ветерок, скручивая по низинкам змейки позёмки. Одинец смахнул выжатую ветром слезу. С детишками и Марьей он распрощался в доме: десятский запретил провожать даже до крыльца. Одинец обнял жену: «И то верно — ты сырая еще, поберечься надо. Да и мне так легче. Вот посмотрю на вас, чтоб в памяти остались все вместе».
Горло у Марьи сжали спазмы. Десятник за полуоткрытой дверью в сенках маялся: не войдет ли кто ненароком? Бубнил, как филин, мол, давай поскорей, мол, эх, знать бы… Одинец крутил портянки, кряхтел, бессвязно шептал в потёмках:
— …к весне закончится… вернусь… ты верь, верь… заберу вас… покуда в монастыре… тут я ничего не могу… прости… дядьку предупрежу и матушке передам… в деревне голодно будет… главное, детишек сохрани…
— Мы будем ждать, — еле смогла выговорить она.
Каурый удалым скоком прошел вдоль русла замерзающего ручья, по обоим берегам которого опушённые сказочным инеем гнулись долгогривые ивы. Ветер срывал этот пух, и он мириадами блестящих иголок сыпал на едва заметную дорогу.
Углубившись в лес, Одинец придержал коня:
— Можешь не показывать, какие мы с тобой молодцы…
Каурый, по голосу хозяина чувствуя, что порадоваться жизни придётся как-нибудь попозже, принялся рысить, затем и вовсе перешел на шаг. Хотя странно, конечно: он прекрасно видел, как грузилась на его спину позади седла перемётная сума — два крепких волосатых дерюжных мешка, доверху набитых овсом из запасов Рогули. Мужику-конюху, не из дружинных, Бречислав сказал, что это срочный гонец из Москвы, утром он сам его проводит. Мужик подумал, убавил из мешков по горсти зерна, закрыл конюшню на щепочку, позёвывая ушел влево, где низко над сугробами светилось оконце его избы.
Так что причина для радости у жеребца была. И не одна: хозяин за последнее время очень сбавил в весе. С таким седоком хоть на край света. Если, конечно, там трава растет…