Мы оказались словно в магазине готового платья. На вешалках кругом висело много одежды. Было нестерпимо душно и пыльно. И тут я поняла, что эти платья — мои мысленные пожелания хорошей одежды в течение всей жизни. Здесь же я видела свою душу словно распятую, повешенную на вешалке, как костюм. Душа моя точно претворилась в платье и пребывала, задыхаясь, в скуке и томлении. Тут же стояла как бы клетка, в которой томилась тщательно одетая женская фигура: она словно умирала и не могла умереть от скуки. Эта душа задыхалась от пустоты и скуки тех суетных тщеславных желаний, которыми тешилась в жизни мысленно. Я поняла, что все это представляет мытарство за мшелоимство, за суетную любовь к красивым одеждам. Меня охватило чувство вины — такой осязательной она никогда не ощущалась при жизни. Стало понятно, что в случае моей смерти здесь бы мучилась, томясь, в пыли моя душа.
Но отец Стефан провел меня дальше. (Должна оговориться, что мне очень трудно излагать виденные образы, слова не могут передать их тонкость и необычайную убедительность. Все сейчас звучит грубо и вместе с тем бледно). Я увидела как бы прилавок с чистым бельем. Две мои родственницы (в то время еще живые) без конца перекладывали с места на место чистое белье. Невыразимой тоской и томлением духа повеяло на меня от этой картины. Отец Стефан мне объяснил, что так они бы мучились, если бы тогда умерли. В пояснение могу сказать, что эти родственницы проводили жизнь спокойную, нравственную в обывательском смысле слова, но эгоистичную. Они не совершили смертных грехов, были девицы, но не заботились о спасении, спали в житейском уюте, жили без смысла, и эта безцельность перешла бы вместе с их душами в вечность.
Отец Стефан вывел меня и из этого кольца. Мы пошли дальше, и вдруг наш путь преградили весы. На одну чашу безпрерывным потоком падали мои добрые дела, а на другую с сухим треском сыпались пустые орешки. Они только ударяли по левой чашке весов, но, несмотря на это, пустая чаша перевешивала полную. В их треске звучала злая насмешка надо мной: эти пустые орешки изображали собой самоуслаждение, сопутствующее моим добрым делам, тщеславие, их обезценивающее. Пустые орешки перевесили… Первая чаша взвилась высоко. Я стояла безответная, убитая, осужденная. Вдруг на правую чашу упал кусок пирога или торта и перевесил. Словно кто-то в долг дал мне. Возможно, это были чьи-то молитвы или доброе дело. Весы исчезли, путь опять был свободен. Затем я увидела словно класс, наполненный солдатами, с укором глядевшими на меня. И тут я вспомнила о своей недоконченной работе: одно время мне пришлось заниматься с увечными воинами. Но потом я уехала, не отвечала на их письма и запросы, оставив их на произвол судьбы в трудное переходное время первых годов революции… Дальше меня окружила толпа нищих. Они протягивали ко мне руки и говорили умом, без слов: «Дай, дай!» Я поняла, что этим бедным людям я могла бы помочь при жизни, но почему-то не сделала этого. Непередаваемое чувство глубокой виновности и полной невозможности оправдать себя снова наполнило мое сердце. Мы пошли дальше. Еще я видела свой грех, о котором никогда не думала, — неблагодарность по отношению к прислуге, именно то, что труд ее принимала как нечто должное.
С трепетом я следовала за отцом Стефаном, и вдруг перед нами предстала гора пустых бутылок. Что-то нелепое, глупое было в ней. Гора словно надувалась, величаясь. Это, увы, была моя гордость. Непередаваемо остро я почувствовала всю глупость и ложность ее. И опять остановилась, не находя мысли, оправдывающей меня. Если бы я уже умерла, то должна была бы трудиться на этом месте, чтобы словно откупорить каждую пустую бутылку, и это было бы мучительно и безплодно. «Еще не умерла», — подумал отец Стефан и как бы взмахнул гигантским штопором, вскрывшим сразу все бутылки. Этот штопор символизировал собой благодать. Путь открылся, и мы пошли дальше.