Давно уже вернулась Соня из глубокой разведки, из Унечи, давно уже отправлена на Большую землю, и Ски* ба Иван уже получил с десяток писем от Сони. В каждом письме она пишет почти только о ней, об их дочурке, для которой никак не могут они подобрать достойного имени. Идея у них такая, чтобы имя дочери сохранило память о партизанских днях, напоминало им об их встрече в партизанском лесу, об их молодости. Уже решили было Миной назвать, но ребята, товарищи Ивана, отсоветовали. Вырастет девочка, начнут минеры смеяться, острить всячески, заминировать, разминировать и так далее. Не пойдет. А дочурке уже полтора месяца, а имени все еще нет. В последнем письме Соня написала так: пусть будет Любой, как звали маму. Мама ведь погибла в бою, вот и память будет. Что же, Иван не возражает, пусть будет так.
Да, зима лежала уже прочно.
Кобыла «Партизанской правды» теперь запрягалась в сани, и Славка разъезжал по своим командировкам в санях. На нем высокая белая шапка и белый овчинный полушубок. Шапкой он разжился тут, на месте, в одной партизанской деревне, полушубок — с Большой земли, новенький, еще каляный, еще не обмятый хорошенько, и, когда Славка перепоясывался ремнем, полушубок сильно топорщился. И оружие было теперь у Славки другое, тоже новенькое, с Большой земли, пистолет-пулемет Шпагина, ППШ. На ремне висел, на шее, к груди прилегал наискосок, прикладом к правой руке, а стволом в стальной рубашке, в кожухе с продольными вырезами для охлаждения — стволом этим к левому плечу. ППШ. Черный весь, только приклад коричневый, мореный. Диск тоже черный. Семьдесят один патрон в диске. Семьдесят одного фрица можно убить. Когда Славка бывал в боях да в засадах, тогда он носил простую винтовку, потом карабин, та же винтовка, только ствол укорочен, теперь ездит по отрядам, пишет,— пишет да ездит, а вот автомат новенький выдали, ППШ, семьдесят один патрон. Придется ли употребить его в дело? Кому-то, какому-нибудь бойцу, он, конечно, нужней, но Славка привязался к этому пулемету-пистолету, полюбил его и никогда с ним не расстается, ночью даже на гвоздь не вешает, а ставит в головах топчана на пол, протянул руку — и тут он, твой ППШ. Любил Славка на белой санной дороге, в белом лесу, на подъезде к землянке, дать очередь в заснеженную черноту леса. Даст очередь — и ППШ в руках, и сам Славка забьются, заколотятся на короткий миг горячей дрожью, боевой лихорадкой, и много чего услы-шится в этом коротком горячем колотении. Д-д-д-д-д-д-дрррррррр...— раздастся вдруг в тишайшем лесу. Славка едет. И кобыла, стригнув ушами, бойчей побежит. Землянка близко.
Нюра Морозова, в платочке до самых бровей, поднимет голову над наборной кассой, задержит в воздухе руку с маленькой буковкой и стеснительно улыбнется.
— Во, Нюр,—скажет она другой Нюрке,— Слава едет.
— Патроны переводит,— без всякой злобы скажет Иван Алексеевич, печатник круглоглазый.
А тут и Славка на пороге. Выпряжет лошадь, поставит под навес, и вот уже сам на пороге, веселый, в белой высокой шапке, в белом полушубке, с автоматом на груди. Теперь и в Смелиже, и в отрядах, везде, где если речь зайдет о Славке, говорят: а это в полушубке, с автоматом.
Правильно, это он.
— Привет!— сказал, веселый, с порога.
— Чего патроны зря переводишь?
— Молчи уж, вояка нашелся.— Это Нюра заступается за Славку.
Смеются все. Потом Славка, не снимая своего оружия, своего полушубка, лезет в карман и достает оттуда одну, другую и третью папиросы, настоящие папиросы «Казбек». Одну протягивает Александру Тимофеевичу, и тот от удивления делает рот трубочкой — о! — вот это, Вячеслав Иванович, сюрприз; другую подает печатнику, Ивану Алексеевичу, тот просит вставить папиросу в рот, ловит ее толстыми губами, потому что руки у него сплошь в краске, что-то с валиком у него не ладится, плохо краску катает.
— Слава, да не давай ты ему папиросу, не переводи добро,— говорит Нюра Морозова.— Ты лучше мне дай.
— А тебе, Нюра, зачем?
— Надо. Когда курить нечего будет, я ее тебе подарю.
Печатник, вытянув шею, прикурил от Славкиного огня, затянулся и с папиросой во рту сказал:
— Слав, да жецись ты на ней, чего она жмется к тебе.
Нюрка вспыхнула и сказала Ивану Алексеевичу, что он дурак, а Славка сказал, что он еще маленький жениться. Опять все засмеялись. Славка перед столом вывернул карман, там было с десяток хороших чинарей, окурков. Все это он бережно завернул в чистую бумагу и спрятал на своем топчане под изголовье.
Александр Тимофеевич и в самом деле был истинным гурманом. Переложив ногу за ногу, в очень изящной и нелепой позе, потому что сапоги его были грубыми и огромными, он сладко затягивался, причмокивал, тоненькой струйкой пускал дым, следил за этим дымом и опять причмокивал и вздыхал.
— Сколько же лет тому назад,— мечтательно говорил он,— в последний раз я курил настоящий «Казбек»? Так, июль, август, сентябрь...
Александр Тимофеевич, загнав папиросу в уголок рта, вслух пересчитывал по пальцам месяцы.
— Семнадцать месяцев тому назад. Целая вечность.
Покурили, разделся Славка, и стали обедать. Теперь