Теперь он шел бок о бок со мной, и я имел полную возможность разглядеть его более внимательно. Это был довольно крепко сложенный человек среднего роста, около тридцати восьми лет, одетый в темно-синий длиннополый сюртук, не слишком новый, но и не обтрепанный, а попросту плохо сшитый, слишком просторный и длинный для нынешнего своего владельца. Под сюртуком виднелся изношенный бархатный жилет, который некогда, подобно одеянию персидского посла, «багрянцем пламенел и золотом сиял», теперь же его можно было бы не без выгоды сбыть на Монмаут-стрит за законную сумму в два шиллинга и девять пенсов; под жилетом была фуфайка из кашемировой ткани, как будто слишком новой по сравнению с прочей одеждой. Хотя нательная рубашка моего спутника не отличалась чистотой, мне показалась несколько подозрительной тонкость полотна, из которого она была сшита. Из-под потертого и обтрепанного черного галстука сверкала булавка с фальшивым, а может быть, и настоящим бриллиантом, словно глаз цыганки из-под черных ее кудрей.
Брюки у него были светло-серые и волею провидения или же портного являлись как бы справедливым возмездием за чрезмерную длину своего злополучного коллеги – сюртука, ибо, слишком узкие для прикрываемых ими мускулистых конечностей, они, не доходя до лодыжек, открывали взору мощные веллингтоновские сапоги, очень напоминавшие изображение Италии на географической карте.
Лицо у этого человека было самое обыкновенное, ничем не замечательное, такие ежедневно сотнями видишь на Флит-стрит или у Биржи: плосковатое, с мелкими, неправильными чертами. Но вторично посмотрев на это лицо, в выражении его легко было обнаружить нечто особенное, необычное, полностью искупавшее недостаток своеобразия в чертах. Правый глаз его смотрел не туда, куда левый, и косоглазие моего приятеля, когда он пристально вглядывался во что-нибудь, казалось устроенным с какой-то определенной целью, напоминая ирландские ружья, специально рассчитанные на то, чтобы стрелять из-за угла. Широкие косматые брови сильно смахивали на кустики куманики, в которых прятались хитрые, как у лисы, глаза. Вокруг каждой такой лисьей норы располагался целый лабиринт морщин, в просторечии именуемых гусиными лапками, и таких глубоких, изломанных, взаимопересекающихся, что их можно было сравнить с той зловещей паутиной, в которую у нас превращаются судебные дела. Как ни странно, все прочее в его лице было мелким и словно сглаженным: даже линии, идущие от ноздрей к уголкам рта, обычно уже резко обозначавшиеся в его возрасте, тут не были заметнее, чем у восемнадцатилетнего юноши.
Улыбка его светилась искренностью, голос звучал ясно и сердечно, в обращении не было ни малейшей принужденности, совсем как у людей более, казалось бы, высокого положения, чем его собственное, – он словно притязал на равенство с вами, будучи в то же время готовым оказать вам должное уважение. Однако, несмотря на все эти несомненно положительные черты, в его внимательно следящем за вами косом взгляде таились лукавство и хитрость а вокруг собирались эти подозрительные морщинки, так что я не мог испытывать полного доверия к моему спутнику, хотя вообще он мне нравился. И правда, он, пожалуй, был слишком уж прямодушен, непосредствен, слишком dégagé[762]
, чтобы казаться вполне естественным. Честные люди очень скоро на своем горьком опыте приучаются проявлять сдержанность. Мошенники общительны и ведут себя непринужденно, ибо доверчивость и прямодушие им ничего не стоят. Чтобы покончить с описанием моего нового приятеля, замечу еще, что в лице его было что-то, показавшееся мне не совсем незнакомым: это было одно из тех лиц, которые мы, хотя и не имели никакой возможности видеть раньше, тем не менее (может быть, как раз из-за их обыденности) узнаем, словно встречали их уже сотни раз.Мы шли быстрым шагом, хотя день выдался жаркий. Воздух был так чист, трава такая зеленая, в сиянии полдня жужжало, трепетало, жило столько мельчайших существ, что все это не расслабляло, не вызывало истомы, а, наоборот, придавало бодрость и силу.
– Чудесная у нас страна, сэр, – сказал мой приятель с ящиком, – здесь как будто гуляешь по цветущему саду, а на континенте природа как-то суше и унылее. Чистым душам, сэр, в сельской местности хорошо. Что до меня, то я всегда готов воздавать хвалу господу, созерцая его творения, и, подобно долинам в псалме, петь и веселиться.
– Вы не только философ, – сказал я, – вы энтузиаст! Может быть (я считал это вполне возможным), я имею честь беседовать также и с поэтом?
– Что ж, сэр, – ответил он, – случалось мне и стихи писать. Словом, мало чего я в жизни не делал, ибо всегда питал склонность к разнообразию. Но не разрешит ли мне ваша милость высказать то же подозрение относительно вас? А вы-то сами не любимец муз?
– Не могу этого сказать, – молвил я. – Единственная во мне примечательная черта – здравый смысл, а ведь он, согласно общему мнению, антипод гения.