В ответ я написал горячее, пылкое письмо, благодаря за предложение, сделанное с добротой, тронувшей меня до глубины души. Довольно обстоятельно изложил я причины, по которым предпочел принятое мною решение. Я рассмотрел также по существу тот важный законопроект, который внесен был в Палату, и из этого рассмотрения сделал вывод, что совесть не позволяет мне выступать по данному вопросу против партии Доутона. Письмо мое заканчивалось повторными изъявлениями благодарности. Отказавшись от какого бы то ни было воздействия на подачу принадлежащих лорду Гьюлостону голосов, я осмелился добавить, что если бы мне пришлось оказать такое воздействие, то я бы сделал это с целью поддержать Доутона, – не как человека, а как министра, не как личного друга, а как общественного деятеля.
Едва успел я отправить это письмо, как вошел Винсент. Я сообщил ему, правда, самым дружественным и полным уважения тоном, о своем решении. Он, по всей видимости, был крайне разочарован и попытался на меня воздействовать. Видя, что усилия эти бесполезны, он в конце концов выразил полное удовлетворение моими доводами. Они его даже как будто убедили. Расстались мы, пообещав друг другу впредь, что никакие общественные разногласия не повлияют на наши личные отношения.
Когда, очутившись в одиночестве, я увидел, что нахожусь у самого подножия лестницы, по которой уже так высоко и так успешно взбирался, когда я понял, что, отвергнув все предложения друзей, оказался одиноким и беспомощным среди врагов, когда, мысленно оглянувшись по сторонам, я нигде не обнаружил ни малейшего просвета надежды, ничего, за что можно было бы уцепиться, чтобы вновь начать и неутомимо продолжать прерванное восхождение, – может быть, на миг меня и охватило сожаление и раскаяние по поводу принятого мною решения. Однако чистая совесть обладает волшебным свойством восстанавливать душевное равновесие, и когда чувствуешь себя вправе гордиться своим прошлым, то вскоре научаешься с надеждой смотреть в будущее.
В час, назначенный для верховой прогулки, лошадь моя, как обычно, стояла у крыльца – с какой радостью вскочил я в седло и, ощутив ласку свежего ветра на своих воспаленных щеках, поскакал в сторону покрытых зеленью улиц, окаймляющих великий город с запада! Мало у кого так научишься бодрости, как у доброго коня. Я нисколько не удивляюсь, что некий римский император возвел своего жеребца в консулы[789]
. Верхом я как-то полнее чувствую свои силы, острее сознаю свои возможности. Во время верховой езды рождаются у меня все наиболее хитроумные замыслы и разрабатываются самые ловкие способы их осуществления. Дайте мне ослабить поводья, пустить лошадь легкой рысью – и вот я Цицерон, Катон, Цезарь. Заставьте меня спешиться – и я просто комок той самой земли, на которую вы меня принудили ступить: пыл, энергия, вдохновение – все исчезло. Я почва, не освещенная солнцем, бочка без вина, одежда без человека.Я возвратился домой в лучшем настроении, собравшись с мыслями: мне удалось оторвать их от моих собственных дел и сосредоточить на том, что говорила леди Розвил о вмешательстве Реджиналда Гленвила в мою пользу. Продолжая испытывать к этому необыкновенному человеку живейший интерес, мог ли я, не волнуясь, не загораясь самыми дружескими чувствами, думать о том, что он без всякой просьбы с моей стороны, даже без ведома – ведь не сообщи мне об этом леди Розвил, я так ничего и не знал бы – пытался поддержать мои притязания. Хотя агенты полиции по-прежнему деятельно разыскивали убийцу Тиррела и хотя газеты все еще полны были догадками, почему деятельность эта не увенчалась успехом, публика начала уже терять интерес к розыскам. Мне раза два приходилось бывать в обществе Гленвила, когда заговаривали об убийстве, и я внимательно следил за тем, как он будет вести себя при упоминании о вещах, имеющих к нему столь зловещее касательство. Однако я не мог заметить в нем какого бы то ни было смущения или перемены в лице. Может быть, бледные щеки его стали несколько бледнее, мечтательные глаза приобрели еще более отсутствующее выражение, витающий где-то дух умчался еще дальше, но все эти признаки, неопределенные и не слишком убедительные, могли быть вызваны не только сознанием вины, а вообще чем угодно.