Под ёлкой с малиновыми шишками он ожидал её. И они шли уже не стесняясь под руку, в такт раскачивая бёдрами, и он прижимал её локоть к себе.
Дома она оставляла его одного до завтрака. Потом был завтрак, обильный, с вином. Подавалось всё то, что он любил. Она тонко выспрашивала его об этом. После завтрака он полулежал на диване, а она пела. Она пела так, как пели в те времена все петербургские барышни. Ни хорошо, ни худо. Много музыкальности, чувства, плохо поставленный голос и недоконченные обрывки, говорящие о страсти, о любви, о неудовлетворённом чувстве. То по-французски, то по-русски, начнёт и не кончит, оборвёт, долго перебирает по клавишам, сыграет тихий певучий вальс и начнёт что-нибудь снова.
Саблин дремал. Иногда откроет глаза и долго и счастливо смотрит на неё. Щёки её горят румянцем, глаза кажутся большими от потемневших век. Он закроет глаза и тихо слушает в истоме.
Вот повторился мотив. Какою-то мукою звучит он. Саблин открыл глаза.
«Вновь хочу и любить, и страдать!..» — Голос сорвался. Китти и плачет, плачет. Она знает, о чём плачет. Она знает, что любить ей придётся так мало, а страдать?.. Всю жизнь.
Саблин кинулся утешать её, она билась в слезах у него на груди, и долго он не мог её успокоить.
— Не надо спрашивать. Я так, мой милый. Просто так!.. От счастья!
XVIII
Они взяли лошадей в манеже и поехали верхом в Гатчино. Было жарко. У Орловской рощи они остановили мороженщика с синей тележкой, слезли с лошадей, купили мороженое, сели на высоком откосе, поросшем лесною земляникою, и ели щепочками мороженое, положенное на листки картона. Лошади рядом щипали траву, и их головы почти касались красивого лица Китти. Тёмный лес шумел сзади, и дубы таинственно шептались между собою. Было тихо и хорошо на сердце. Вернувшись, она лежала, усталая, на кушетке, а он сидел и читал газеты.
Каждый день нёс новую радость. В субботу утром он съездил в полк, пробыл четыре часа на занятиях сторожевой службой, узнал, что в понедельник занятий не будет, а во вторник выступление на манёвры, и к обеду был у Китти, соскучившийся по ней, освежённый соприкосновением с полком, жаждущий новых поцелуев.
Но страсть утомляла. В понедельник он простился уже без большого сожаления и на извозчике поехал в Красное, обещав к обеду с тем же извозчиком вернуться.
Он приехал к себе около часа дня и узнал, что за ним три раза утром присылали от адъютанта, а теперь его ожидает записка из канцелярии. Недоброе предчувствие сжало его сердце.
Записка была официальная. «Немедленно по возвращении в лагерь вашему благородию надлежит явиться полковнику князю Репнину по делам службы. Форма одежды — китель, шашка»… Такой тон не предвещал ничего хорошего. Почистившись, Саблин отправился к Репнину. Репнин жил на собственной даче, на спуске с холма, недалеко от офицерского собрания. Дача была большая, выстроенная в русском вычурном стиле, бревенчатая, с башней, резными петухами над крыльцом и галереей. На звонок ему открыл двери денщик, одетый в синюю ливрейную куртку с большими плоскими пуговицами с княжеской короной.
— Его сиятельство очень просят обождать, — сказал он. — Они фрыштыкают.
Это тоже было не к добру. Как мог любезный и гостеприимный Репнин завтракать и заставить дожидаться своего однополчанина, своего товарища?
Если бы не было чего-нибудь особенного и, конечно, неприятного, князь пригласил бы его к завтраку, угостил бы его кофеем, сигарой?..
Саблин задумался. Он догадывался, в чём дело. Тут не обойдётся без Китти, и он хмурил брови.
Он прошёл в приёмную. Это была большая, светлая комната, вместо обоев обшитая фанерами, со стенами, увешанными английскими литографиями, изображавшими знаменитых скакунов. Посередине стоял массивный, тяжёлый дубовый стол и на нём лежали газеты и журналы.
Саблин ходил по комнате и разглядывал литографии лошадей.