Когда Китти получила это письмо, она залилась слезами. Она знала, что он её бросит, но так скоро! Этого она не ожидала. В пять дней, в пять счастливых дней сгорела вся её жизнь и ничего у неё не осталось. Даже фотографической карточки его у неё нет. Тогда попросить не догадалась, а теперь поняла, что не даст. Эта маленькая приписка о деньгах, это «до свиданья», говорившее «прощай», этот холод делового письма, ей все сказали. Она поняла, что Саша и его Мышка умерли — их нет больше, и остался корнет нашего полка Саблин и Катька-философ. Портрет Саши мог красоваться на столе у Мышки, но портрету корнета Саблина не место в спальной Катьки-философа.
Китти рыдала, валяясь на кровати и уткнув лицо в подушку. Ревела и плакала, то тихо, заливаясь слезами, то вскрикивая и обводя безумными глазами свою спальню, полную жгучих воспоминаний о нём.
Если бы был под рукою яд — отравилась бы сейчас же. Но, когда подумала об этом, решила иначе. Она должна его повидать ещё раз, она должна проститься, как следует, а там — «пропадай моя телега — все четыре колеса! Хоть в омут!.. Все равно… Если буду жить — буду жить тем, что было. А ведь было же это все: и прогулки по парку, и утренний кофе на ферме, и поездки верхом в Орловскую рощу возле Гатчины. Было… И когда станет уж очень гадко, приеду и сяду за тот столик, на ту скамейку, где сидели вдвоём, и буду вспоминать… А уж будет невмоготу — там с его именем на устах и умру».
— Э! Все равно! — крикнула она отчаянно. — Б… я разнесчастная! Так мне и надо!
Китти вскочила, бросилась к зеркалу и стала отмывать и оттирать следы слёз, причёсывать и укладывать золотистые волосы в нарядную причёску, отыскивала шляпу понаряднее, более идущую к лицу, не думая ни о дожде, который уже с полчаса как пошёл, мелкий, упорный, зарядивший на целый день.
Она поехала в магазин покупать ему сласти и закуски, какие он любил на манёвры. Не только она ничего от него не возьмёт, но забалует и задарит его на прощанье. Это было её гордостью, и это утешало и тешило её. В десятом часу вечера с лицом, покрытым дождевою пылью, она подъехала его домику в Красном и постучала у двери и думала об одном — только бы застать дома. Одного. Не было бы никого у него.
Саблин был один. Он укладывал с денщиком чемодан на манёвры. Вахмистр прислал сказать, что подвода с вещами господ офицеров пойдёт в пять часов утра.
Когда она вошла, он удивился и обрадовался. Но и сильно смутился, услал денщика ставить самовар. Топтался на месте, не знал, куда её посадить.
— Китти, милая. Как же ты так? Вот хорошо-то. Промокла, моя ненаглядная. Ах ты, мышка моя серенькая.
Он грел своими тёплыми руками её застывшие холодные руки. Она продрогла в ночной сырости и на ветру.
— Смотри, простудишься! Ах, какая ты сумасшедшая. Скорее горячего чаю.
Она смотрела на него внимательно, долго, точно хотела впитать в себя его образ и унести с собою навеки. Губы её дрожали, зубы стучали от холода, а более от внутренней лихорадочной дрожи волнения.
— Завтра на манёвры, — сказала она дрожа.
— Да. Недели на две. А там… К тебе. Если позволишь?
— Укладываешься, — сказала она и нагнулась, чтобы скрыть слёзы, набежавшие на глаза, и дрожание губ. — Что же ты положил? Постой, разве у тебя две пары смазных сапог?
— Одна, — ответил он.
— И ты её уложил. Сумасшедший, сумасшедший, а в чём же поедешь-то?
— Я хотел в лакированных, — сказал Саблин.
— В такую-то погоду! И их загубишь, и сам простудишься… Нет, нет, никуда не годится. Для чего столько рубашек и кладёшь вместе с сапогами, ведь помнутся. Ну-с, милостивый государь, извольте-ка скидывать с себя лакированные и обувать эти, я уложу все иначе.
Китти уже справилась с собою. Она хотела быть полезной ему и заменить ему мать. Ведь у него, бедного сиротки, и матери нет. Кто подумает о нём? Кто пожалеет его?
— Саша, вот смотри, тут внизу я положу тебе шерстяные чулки, ты должен обувать их, когда такая погода, как сейчас. Тут белье, тут сапоги, отдельно, переложенные бумагой, а здесь наверху я положила свежую ночную рубашку, твои книги, а с ними вместе я положу тебе мой маленький подарок: твою любимую клюквенную пастилу и полендвицу. Будет сыро, не захочется идти в собрание, будешь у себя в палатке пить чай и вспоминать меня.
В её ловких руках чемодан преобразился. У Саблина с денщиком не хватало места, придумывали какие-то корзинки, у Китти все уложилось, и ещё место осталось. Денщик принёс самовар и понёс в эскадрон чемодан. Они остались одни. За окном монотонно лил дождь, и звенела вода в лужах, здесь ярко горела лампа, сильнее чувствовался запах духов. Они сидели и пили чай. Молчали. Говорить было не о чем. Все слова любви были им сказаны за эти пять дней безумной страсти, а новых не было. Душевная мука состарила её лицо, и оно не казалось более привлекательным. Каждую минуту мог вернуться Ротбек, войти денщик. Надо было торопиться, прощаться и уезжать.
— Мой дорогой! Мой милый, будешь ты помнить меня? — сказала она,
— Китти, но мы не навеки прощаемся. Отчего ты такая? Она заплакала. Он стал её утешать.