— Не надо… не надо, милый, — говорила она, чувствуя, как поцелуи его становились горячими и страстными.
Но ему показалось, что она затем и приехала, иначе прощание будет не настоящее, и он овладел ею на своей узкой походной койке. Ни ему, ни ей было не до страсти, и эта вспышка ещё более отшатнула его от неё. Он стал торопить её. Он не думал, что глухая, непогодливая ночь стоит на дворе, что страшно ей одной ехать по пустынному шоссе. Когда потом он вспоминал эти минуты, он всегда мучительно краснел. Свою жену, сестру, мать, жену товарища он никогда бы не отправил так, одну в ненастье. Она почувствовала, что она лишняя, стесняет его, стала торопиться. Она не оправляла растрёпанных волос — оделась кое-как — не всё ли равно теперь! Ей было больно и стыдно. Она почувствовала, что вся красота их павловского романа прошла. Она больше не верная, любящая подруга нежного Саши, а девка, приехавшая на визит к гвардейскому офицеру. Она страдала ужасно. Китти потом сама удивлялась, как тогда не застрелилась у него на его руках. Тогда не могла, слишком любила, не хотела тревожить его.
— Прощай, — сказала она.
Он стоял спиною к ней. Он опять достал свои пятьсот рублей и неловко сворачивал их, чтобы засунуть ей за корсаж. «Кажется, так делается», — думал он в сильном смущении.
Она увидала деньги и догадалась.
— Саша! — воскликнула она, бледнея, — ты не сделаешь этого, не оскорбишь меня! Я тебя так любила!
Она упала на колени перед ним, обняла его ноги и целовала их.
— Прощай! — чуть слышно сказала она, встала и, шатаясь, вышла за двери. Он торопливо надел китель и побежал помочь ей сесть. Извозчик спал внутри коляски и долго не мог понять, в чём дело. Она в лёгонькой шёлковой мантилье без зонтика дожидалась, пока Саша разбудит его я раскроют ворота двора. Одна рука её была в ажурной перчатке, другая голая, забыла перчатку у Саши и не хотела вернуться. Примета плохая. Пусть останется у него на память. Оба думали: «Скорее! Скорее бы!» Обоим было неловко и тяжело. Наконец она села, и извозчик тронул со двора. Она забилась в самый угол, плакала, рыдала и вся тряслась в судорожных спазмах.
«Эк её! — думал извозчик. — Видно, много горя натерпела бедняжка».
Он был старый красносельский извозчик. Всю жизнь он прожил при господах и знал, что случилось. Много он видал на своём веку таких драм, женских слёз и рыданий. И отравлялись потом, и стрелялись, и топились.
«Впрочем, больше топились», — философски-спокойно заключил ой свои размышления.
— Да! Дела! Ну, видно, и эта тоже. Готова! Не выживет. Побаловалась, а теперь — куда! Ну — дорога известная!..
XXI
Трубачи всем хором ездили по деревне и играли «генерал-марш», — указывая, что время седлать. Но заботливые вахмистры уже давно распорядились седловкой, и теперь взводные по дворам осматривали людей, всё ли в порядке.
Дождь зарядил на несколько дней. Мелкий, въедливый, холодный и методичный. Люди ёжились в рубашках и в ожидании приказа выводить сбивались кучами под сараями. Туман лохмотьями носился над землёю, и было грустно и уныло. Берёзы за одну ночь начали желтеть. Пахнуло осенью. Охрипшие трубы срывались с тона.
пели они хором. Но в сыром воздухе они звучали печально.
Саблин спал крепким сном, и румяный Ротбек, только что приехавший из Павловска, совсем готовый, в амуниции, принимал самые энергичные меры, чтобы его разбудить.
— Да вставай, несчастный! Опять без чая поедешь. А все женщины, — говорил он, глядя на брошенную на столе перчатку и ощущая в избе сладкий запах духов. — Эх, Саша! Саша!
— Ну чего там? — ворчал Саблин.
— Проспишь манёвры.
— Который час?
— Четверть восьмого, а в половине восьмого строиться.
— Успею. — И Саблин действительно успел и при помощи расторопного денщика не только оделся, но и чаю напился.
Эскадроны медленно тянулись шагом по шоссе. Офицеры группами ехали впереди. Все были без шинелей, кроме Мацнева, который закутался в непромокаемый плащ и неистово бранился за то, что командир полка потребовал для примера людям, чтобы офицеры были в кителях.
— У всякого барона своя фантазия, — ворчал он. — Он того не понимает, что солдата всё одно не обманешь. У каждого офицера шведская куртка или фуфайка поддета, а у солдата — ничего. Так чего же и форсить. Он того не хочет понять, что солдату двадцать три года, а мне тридцать. У меня ревматизм, и ежели я промокну, мне плохо будет. Вот Саше или Пику — им ничего. Им хорошо.
— Хорошо, — отвечал Саблин. — А почему, Павел Иванович, людям не разрешили одеть шинели?
— Эх! Молода — в Саксонии не была! — воскликнул Гриценко. — А ты подумай. В военном деле зря ничего не делается.
— Баронская фантазия, — проворчал Мацнев.