Все сразу стихли. Недалеко, чётко и звучно, в ночной тишине раздавались выстрелы. Вдруг протрещало пять выстрелов пулемёта, ударил ещё раз и смолк, и снова таинственная тишина стала кругом. Все вышли на улицу. Офицеры, кто в фуражке, кто без неё, стояли и прислушивались.
— Это наши, — сказал Артемьев.
— Почём ты знаешь? — спросил его Маркушин.
— Звук, направление. Мне так кажется.
— Конечно, это наши, — сказал Саблин. — Показалось кому-нибудь на заставе, что подходят, вот и стали стрелять.
— А, может быть, и правда кто подошёл. Разведчики его, — сказал Артемьев.
— Ух и страшно, должно быть, теперь на заставе, в лесу. У-у-у! — сказал Ротбек. — Ничего не видно.
— Это так со света кажется, что ночь такая тёмная, а если приглядеться, то видно, — сказал Артемьев.
— А который, господа, теперь час? — спросил Ротбек.
— Второй уже.
— Надо бы и поспать. А то завтра тяжело будет.
Офицеры стали устраиваться где попало. Ротбек и штаб-ротмистр Маркушин улеглись на столе, подложив шинели под головы, кто улёгся на лавках, кто на сдвинутых стульях, кто на полу. Саблину еврей предложил свою кровать, но Саблин отказался и сел в углу, облокотившись на подоконник.
Офицеры долго не засыпали и обменивались незначительными вопросами и сонными недоумёнными ответами. Загасили лампу, и комната погрузилась во мрак, мутные вырисовались большие окна, и ночь заглянула в них своим тревожным взором. Чья-то папироса долго вспыхивала красным огоньком, то исчезая, то появляясь. Наконец курильщик бросил её и с тяжёлым вздохом повернулся на заскрипевшей под ним скамье.
Коля спал, неловко устроившись на двух стульях. Саблин не видел, но угадывал его голову, на которую он для мягкости нахлобучил фуражку, его руки, подложенные под затылок, и ноги, подогнутые на стульях. Шпоры чуть поблескивали на высоких сапогах. Нежное, непередаваемое чувство охватило Саблина. Он горячо, до боли, любил в эти минуты своего мальчика. Он понимал теперь, что он простил Веру Константиновну, простил уже за одно то, что она подарила ему такого сына. Он думал о той карьере, которую сделает его сын, и о том, как в нём отразится он сам, но без всех его пороков. «Может быть, это хорошо, что Коля приехал на войну, — думал Саблин. — Пусть посмотрит на неё. Суровая школа войны убережёт его и охранит от увлечений женщинами. Пусть у него не будет ни Китти, ни Маруси, пусть найдёт он свою Веру Константиновну и отдаст ей чувство неизломанным и неизжитым. А что худого было в Китти? — подумал он. — Или в Марусе?» Воспоминания хотели было подняться в нём, но в это время незаметно подкрался к нему сон и охватил его крепкими объятиями. Сам не замечая того, Саблин откинул свою голову на оконную раму, неловко прижался виском к переплету и заснул крепким сном усталого человека.
Его разбудили свет и холод. От окна тянуло утреннею сыростью. Он открыл глаза. Огород и поля за окном были залиты золотыми лучами солнца, вдали позлащённый ими, весёлый и приветливый темнел густой лес, небольшими островами и рощами молодых ёлок разбегавшийся по полям. Небо было голубое, чистое, на самом верху, окружённая розовыми перистыми облаками, бледная и высокая, с обломанными краями, широким серпом, чуть видная, висела луна.
Было половина восьмого. Офицеры спали в самых неудобных позах, и громкий храп сливался и дрожал в душной комнате.
Саблин потянулся занемевшим телом, посмотрел на те стулья, где был Коля, и увидел, что его нет. Саблин вышел на двор.
XXXIII
Коля, радостный, весёлый, с чисто вымытым румяным от холодной воды лицом и ещё мокрыми волосами, прижимался щеками к мягким храпкам Дианы, трепетавшей от его ласки и старавшейся нежной верхней губой охватить ухо Коли, и осыпал её нежными именами.
Он давал ей на ладони сахар, но Диана, забывая про лакомство, играла с мальчиком, дыша ему на щёки горячим дыханием розовых, раздутых ноздрей.
— Папа! Какая прелесть Диана! Ты знаешь, она меня узнала. Так и тянется ко мне.
Мальчик жил счастьем своих шестнадцати лет, восторгом радостного летнего утра и ласки молодого животного.
— Пойдём, папа, что я тебе покажу. Отсюда — я знаю, где стать — видна вся наша позиция.