Итак, на следующий день утром я двинулся в Город. Путь, хоть и не близкий, оказался намного короче, чем тот, каким я пришел к храму, потому что тогда я бродил и метался по горам. Я вернулся вечером, незадолго перед часом зажигания ламп. Жена жреца зачинила дыры в моем гиматии и выстирала его, так что теперь я больше походил на себя самого, несмотря на синяки от падений. Войдя в наш двор, я увидел, что внутри уже разгорается лампа. Я немного подождал снаружи, но собаки узнали меня и, выскочив навстречу, подняли шум; пришлось мне войти.
Отец сидел за столом и читал. Когда он поднял глаза, из кухни пришла моя мачеха. Она глядела не на меня, а на него - и ждала.
Он проговорил:
– Входи, Алексий; ужин почти готов, но, я думаю, тебе хватит времени сначала помыться. - И, повернувшись к ней, спросил: - Хватит ему времени?
– Да, - отвечала она, - если он не слишком долго.
– Тогда поторопись; но по дороге зайди пожелать доброй ночи своей сестре, она спрашивала о тебе.
Итак, мы сели за еду и говорили о делах в Городе; а о том, что произошло, речь больше никогда не заходила. Я так и не узнал, какие слова он говорил мачехе, пока меня не было, или она ему. Но со временем я увидел, что кое-что переменилось. Временами я слышал, как она говорит: "Вечер будет холодным, этот плащ слишком легок" или "Отказывайся, когда тебя станут угощать мясом с пряностями, последнее время у тебя от него бессонница". Он ворчал в ответ: "Чего это ты?" или "Ладно тебе, ладно" - но слушался ее. Только теперь, когда он начал обращаться с ней, как со взрослой женщиной, я понял, что раньше он всегда видел в ней просто девчонку.
Я так и не узнал, как это все произошло, да, полагаю, не особенно и хотел узнать. Мне было достаточно, что теперь все будет не так, как прежде.
Глава девятнадцатая
В последовавшее за этим случаем время я много бывал в Городе и мало дома. Великая пустота образовалась внутри меня; я всегда был рад оказаться в обществе и не всегда мне хватало терпения найти общество самое лучшее.
Я не мог говорить о случившемся, даже с Лисием. Но по крайней мере хоть как-то я бы ему намекнул, если бы он не спрашивал в гневе, где я был, и не упрекал, что исчез, не сказав ему ни слова. Это было естественно, но я все еще не стал снова самим собой, мне казалось, будто он бросил меня в беде, - и я лишь сказал коротко, что уходил на охоту.
– Один? - спросил он.
Я ответил, что да. Понимая, что лгу, я не должен бы обижаться на его недоверие - и все же воспринимал его как обиду.
После этого я, хоть и нуждался в нем более чем когда-либо, из невнимательного превратился в недоброго. Я часто мучил его, прекрасно понимая, что делаю, и твердил себе, что его беспочвенная ревность заслуживает наказания. А потом, одинокий и озлобленный, исполненный стыда, я возвращался к нему, как если бы этим можно было вычеркнуть уже сделанное или как если бы я легко обходился с человеком, не имеющим гордости. При первом же признаке его холодности я исчезал - и все начиналось снова. Иногда, тоскуя по нему, я приходил и просил прощения или вертелся вокруг, не считаясь со своей гордостью, и мы мирились. Но все это напоминало омраченное облаком горячечное веселье лихорадки. При расставании он спрашивал меня с принужденной беззаботностью, что я собираюсь делать на следующей день, с кем повидаться. Я смеялся и давал ему какой-нибудь уклончивый ответ; а потом, в ночном одиночестве, был готов отдать все, лишь бы расставание наше оказалось по-настоящему дружеским и мне не надо было думать о том, что меня одолевает. Ибо часто в компании или же в походе, когда вокруг нас был отряд, я смотрел на него и понимал, что никого и ничего дороже для меня в мире нет; мне казалось, если бы в такой момент мы могли оказаться одни, то между нами не осталось бы ни облачка. Я думал даже, что он ощущает то же самое.
Пока я был при Сократе, я всегда мог отойти в сторонку и понять свою глупость. Но сейчас я не мог идти к нему за советом. И когда однажды почувствовал, что не в силах больше выносить сам себя, обратился не к нему, а к Федону.
Чисто случайно я оказался рядом с ним в парной. Это было в банях Кидона, безупречном заведении. Банщик уже покончил с нами, и мы, пока дожидались массажиста, сдвинули наши лавки и разговорились. Любой знает, в таком месте языки развязываются, и я обнаружил, что мои заботы выходят из меня, словно пот. Он слушал, лежа на животе, положив повернутую набок голову на сложенные руки и глядя сквозь светлые волосы. Один раз он как будто хотел меня перебить, но промолчал и дослушал до конца. А потом спросил:
– Но ты же не можешь говорить серьезно, Алексий, будто не понимаешь причин этого всего?
– Отчего же, вполне серьезно, ибо я не считаю, что кому-то из нас другой стал менее дорог. Нет, в самом деле, я думаю…
Он отодвинул волосы с лица, чтобы посмотреть на меня, потом снова отпустил.