сегодня дадим деревне сходились сотни озлобленных бойцов, обуянных классовой ненавистью. Неважно было, что многие городские были вчерашними деревенскими, судьба лишила их собственных жилищ и вытолкнула в новый слой, и встать на сторону недавних своих братьев по классу они уже не могли. Замечательно, что в этих случаях милиция, как правило, бездействовала. Скорее всего потому, что сами милиционеры, вчерашние крестьянские парни, еще не имевшие своих квартир и, отстав от воронов, к павам не приставшие, классово не определившиеся, сочувствовали деревенским, но и открыто помогать было не с руки, разве что своим неучастием.
Это противостояние тлело ежедневно, особенно ярко проявляясь в здешних школах, и это уже прямо касалось меня и нескольких моих приятелей по новому дому, тоже из преподавательских семей. Нас не то чтобы сильно били, но постоянно держали в страхе. В районной школе в нашем классе, кроме нас и – почему-то в ощутимом количестве – цветущих еврейских девочек из пятиэтажек с замечательными кокетливыми именами Мира Клемес, Галя Луцкая или Аня Понизовская, учились и сельские ребята – из ближайшего села, и все они сидели на задних партах, будучи отпетыми двоечниками. В их компании выделялся смирным нравом лишь неведомо как затесавшийся армянин Мирзоев, плохо знавший по-русски, но он был, конечно, тоже из новостроек, а примыкал к сельским хулиганам лишь по неспособности к какому-либо обучению. Трудно сказать отчего, но расправы приходились чаще всего на третью перемену, ближе к концу занятий. Особенно сильно били двух поляков, по русской традиции считавшихся евреями, поскольку не на
ов , а именно Сашу Рачинского и толстого Мишу Ольховского, а меня, с моей белорусской фамилией, били чуть меньше, быть может, потому, что я состоял в дружбе с Валеркой Филипповым, Филиппком, как он прозывался. Тот был из моего подъезда, но городской в первом поколении, то есть смыслящий в деревенских интригах, отец у него был столяр-алкоголик, а мать – лаборантка на кафедре моего отца. К тому же у него был старший брат, учившийся в ремеслухе , так что при случае он мог пригрозить не то брата позову…
Мне, мальчику домашнему и книжному, бабушкиному внуку, должно было бы трудно существовать в этом мире, организованном по принципу убийственного уравнительного коктейля, на какой способен только русский сметливый ум: марочного коньяка и подзаборного портвейна,
как называлось отчего-то в советские времена крепленное спиртом пойло. Но, как ни удивительно, я – по юности, наверное – не переживал это положение дел драматически. В отличие от бабушки.
Когда мы переехали в этот самый университетский дом, моя мать как-то спровадила ее погулять. Бабушка спустилась на лифте, вышла из подъезда и тут же оказалась в кругу переселенных на этаж деревенских старух, лузгавших у крыльца семечки. Причем жили они в этом же доме, то есть приняли бабушку за свою . В течение двадцати последующих лет бабушка больше никогда не выходила из квартиры, а
дышала воздухом на балконе. А позже она предпочитала и вовсе не покидать свою комнату. Этот удивительный факт я объясняю тем, что бабушку – это после и тюремных очередей, и самостоятельной ссылки, и жизни в Химках – впервые не опознали, как представительницу высшего сословия. И это знаменательно: бабушка на дух не приняла именно хрущевскую эпоху, которая оказалась действительно
демократической . Она совершенно точно почувствовала этот перелом:
Россия кончилась для нее не в восемнадцатом, как для Бунина с
Набоковым, и не в тридцатые, как для многих других, но со смертью
Сталина. Нет, его она, конечно, презирала, но он был хоть и каннибал, но как-никак последний семинарист царского времени у власти и всячески поддерживал общественную иерархию . Это уже потом во власть пошли люди новой выучки и сословия оказались отменены.
Именно тогда Россия принялась догонять и обгонять Америку и сажать вслед за ней кукурузу, что не случайно – страна в культурном отношении окончательно сошла с орбиты Старого Света. Пришла весна на
Заречную улицу, что, полагаю, если б бабушка видела эту с потугами на жизненную правду картину о социальной однородности советского народа, заставило бы ее только горько усмехнуться. Бабушка и мною почти перестала интересоваться, а перечитывала письма Тютчева.
Теперь я понимаю, отчего я больше не вызывал ее интереса, как, впрочем, и вся окружающая жизнь: не только потому, что я сам перестал в ней нуждаться, но из-за того в первую очередь, что на ее глазах из меня вылупился советский мальчик, гордящийся тем, что его приняли в пионеры. Из птенца лебедя ее внук на глазах превращался в советского нагловатого гуся, и могла ли бабушка быть пленена этой метаморфозой…
Между тем бабушка не могла и подозревать, с какой жизнью ее внук сталкивался, едва переступив порог и оказавшись во дворе. Там шла война. Чтобы дойти до школы, нужно было иметь немало мужества. Не принадлежа ни к какой шайке, наша компания держалась пугливой стайкой, рассыпавшейся при первой опасности. Иногда, если с нами шел