Еще в армии, когда наша часть стояла в Житковичах, Володе Почивадлову, Вите Баринову и мне командир приказал учиться. Мы трое сели за одну парту, во второй класс У нас было при себе оружие, и мы никого не признавали. Не хотели подчиняться гражданским учителям: как он может нам приказывать, если он не в военной форме? Авторитетом для нас были только командиры. Входит учитель, весь класс встает, мы сидим.
– Почему вы сидите?
– А мы не будем вам отвечать. Мы подчиняемся только командиру.
На большой перемене мы строили всех учеников повзводно и занимались маршировкой, разучивали военные песни.
Директор школы пришел в часть и рассказал замполиту как мы себя ведем. Нас посадили на гауптвахту и разжаловали. Вовка Почивадлов был старший сержантом – стал сержантом, я был сержантом – стал младшим сержантом, Витька Баринов был младшим сержантом – стал ефрейтором. Командир долго с каждым из нас разговаривал, внушал, что четверки и пятерки по арифметике сейчас для нас важнее медалей. Наше боевое задание – учиться хорошо. Мы хотели стрелять, а нас убеждали, что надо учиться…
Но все равно в школу мы ходили с медалями. У меня сохранилась фотография: я сижу с медалями за партой и рисую для нашей пионерской газеты.
Когда я приносил из школы „пятерку“, кричал с порога:
– Мама, пятерка!
И мне так легко было говорить „мама“…
„Мы даже забыли это слово…“
Аня Гуревич – 2 года.
Сейчас – радиоконструктор.
То ли сама помню, то ли мама потом рассказывала…
Мы идем по дороге. Идти нам тяжело: мама больная, мы с сестрой маленькие: сестре – три годика, мне – два. Как нас спасти?
Мама написала записочку: фамилию, имя, год рождения, положила мне в карманчик и сказала: „Иди“. Показала этот дом… Там дети бегали… Она хотела, чтобы я эвакуировалась, уехала с детдомом, она боялась, что мы все погибнем. Хотела кого-нибудь спасти. Я должна была пойти одна: если бы мама меня привела в детдом, то нас бы отправили вдвоем обратно. Брали только тех детей, кто без родителей остался, а у меня мама есть. Вся судьба моя в том, что я не оглянулась, иначе бы никуда от мамы не отошла, как все дети, бросилась бы ей на шею в слезах, и меня никто не заставил бы остаться в чужом доме. Моя судьба…
Мама сказала: „Пойдешь и откроешь вон ту дверь…“ Я так и сделала. Но эвакуироваться этот детдом не успел…
Помню большой зал… И свою кроватку возле стенки… И много-много таких кроваток. Мы сами их аккуратно убирали, очень тщательно. Подушка должна была лежать всегда на одном месте. Положишь не так, воспитательницы ругали, особенно когда приходили какие-то дяди в черных костюмах. Полицейские или немцы, не знаю, в памяти – черные костюмы. Чтобы нас били, не помню, а вот страх, что меня за что-то могут побить, был. И не могу вспомнить наших игр… Баловства… Мы много двигались – убирали, мыли, но это была работа. А детского в памяти нет. Смеха… Капризов…
Нас никто никогда не ласкал, но о маме я не плакала. Рядом со мной ни у кого не было мамы. Мы даже не вспоминали это слово. Забыли.
Кормили нас так: за весь день дадут миску затирки и кусочек хлеба. А я не любила затирку и отдавала свою порцию девочке, а она давала мне свой кусочек хлеба. У нас была такая дружба. Никто на это не обращал внимания, все было хорошо, пока не заметила наш обмен одна воспитательница. Меня поставили в угол на колени… И я долго стояла на коленях одна… В пустом большом зале… До сего времени, когда слышу слово „затирка“, мне сразу хочется плакать. Появляется рвота. Когда стала взрослой, не могла понять: откуда, почему это слово вызывает такое отвращение? Я забыла о детдоме…
Мне было уже шестнадцать лет, нет, наверное, семнадцать… Я встретила свою воспитательницу из детдома. Сидит в автобусе женщина… Смотрю на нее, и меня тянет к ней магнитом, так тянет, что проехала свою остановку. Не знаю я этой женщины, не помню, а меня к ней тянет. Наконец не выдержала, расплакалась и злюсь на себя: ну, чего я так? Смотрела на нее, как на картину, которую я когда-то видела, но забыла, и хочется мне еще раз на нее посмотреть. И что-то такое родное, может, похожее даже на маму… ближе мамы, а кто – не знаю. И вот эта злость и слезы как хлынули из меня. Я отвернулась, пошла вперед к выходу, стою и плачу.
Женщина все видела, подошла ко мне и говорит:
– Анечка, не плачь.
А у меня еще больше слез от этих ее слов.
– Да я вас не знаю.
– Ты посмотри на меня лучше!
– Честное слово, я вас не знаю, – и реву.
Вывела она меня из автобуса:
– Посмотри на меня хорошенько, ты все вспомнишь. Я же Степанида Ивановна…
А я на своем стою:
– Я вас не знаю. Я вас никогда не встречала.
– Ты помнишь детский дом?
– Какой детский дом? Вы, наверное, меня с кем-то путаете.
– Нет, ты вспомни детский дом… Я твоя воспитательница.
– У меня папа погиб, а мама у меня есть. Какой детский дом?
Я даже забыла детский дом, потому что жила уже с мамой. Дома. Эта женщина меня тихонько погладила по голове, а все равно ручьем слезы текут. И тогда она говорит: