Встретила меня там женщина, это была его жена. Звали ее Нина Максимовна, а его Алексей Михайлович. Меня накормили, я помылся. Из своего солдатского уже вырос, мне дали пару рубашек.
Стал я к ним приходить, сначала редко, затем чаще, потом каждый день. Военный патруль встретит и спрашивает:
— Пацан, чьи медали нацепил? Где твой отец?
— У меня нет отца…
Приходилось носить с собой удостоверение.
Когда Алексей Михайлович спросил:
— Хочешь быть нашим сыном?
Ответил:
— Хочу… Очень хочу…
Они меня усыновили, дали свою фамилию — Князев.
Долго я не мог выговорить «папа» и «мама». А Нина Максимовна сразу полюбила меня, жалела. Если что-то доставали сладкое, то это для меня. Ей хотелось меня погладить. Приласкать. А я сладкого не любил, потому что никогда его не ел. До войны мы жили небогато, а в армии привык ко всему солдатскому. И был я неласковым мальчиком, потому что ласки особой давно не видел, жил среди мужчин. Я даже ласковых слов не знал.
Ночью один раз проснулся и услышал, как Нина Максимовна плакала за перегородкой. Она, видно, плакала и раньше, но так, что я не видел и не слышал. Она плакала и жаловалась, что он никогда не будет нам родным, потому что не сможет забыть своих родителей… Свою кровь… Забыть то, что видел на войне… В нем мало детского, и он неласковый. Я подошел тихонько к ней и обнял за шею: «Не плачьте, мама». Она перестала плакать, я увидел ее искрящиеся глаза. Впервые я назвал ее «мама». Прошло время, и отца назвал папой, одно только осталось на всю жизнь, я говорил им «вы».
Они не делали из меня домашнего мальчика, и за это я им благодарен. У меня были четкие обязанности: убрать дом, вытряхнуть половики, наносить дров из сарая, вытопить грубку, придя из школы. Без них я не получил бы высшего образования. Это они внушили мне, что надо учиться, а после войны надо учиться хорошо. Только хорошо.
Еще в армии, когда наша часть стояла в Житковичах, Володе Почивадлову, Вите Баринову и мне командир приказал учиться. Мы трое сели за одну парту, во второй класс У нас было при себе оружие, и мы никого не признавали. Не хотели подчиняться гражданским учителям: как он может нам приказывать, если он не в военной форме? Авторитетом для нас были только командиры. Входит учитель, весь класс встает, мы сидим.
— Почему вы сидите?
— А мы не будем вам отвечать. Мы подчиняемся только командиру.
На большой перемене мы строили всех учеников повзводно и занимались маршировкой, разучивали военные песни.
Директор школы пришел в часть и рассказал замполиту как мы себя ведем. Нас посадили на гауптвахту и разжаловали. Вовка Почивадлов был старший сержантом — стал сержантом, я был сержантом — стал младшим сержантом, Витька Баринов был младшим сержантом — стал ефрейтором. Командир долго с каждым из нас разговаривал, внушал, что четверки и пятерки по арифметике сейчас для нас важнее медалей. Наше боевое задание — учиться хорошо. Мы хотели стрелять, а нас убеждали, что надо учиться…
Но все равно в школу мы ходили с медалями. У меня сохранилась фотография: я сижу с медалями за партой и рисую для нашей пионерской газеты.
Когда я приносил из школы «пятерку», кричал с порога:
— Мама, пятерка!
И мне так легко было говорить «мама»…
«Мы даже забыли это слово…»
То ли сама помню, то ли мама потом рассказывала…
Мы идем по дороге. Идти нам тяжело: мама больная, мы с сестрой маленькие: сестре — три годика, мне — два. Как нас спасти?
Мама написала записочку: фамилию, имя, год рождения, положила мне в карманчик и сказала: «Иди». Показала этот дом… Там дети бегали… Она хотела, чтобы я эвакуировалась, уехала с детдомом, она боялась, что мы все погибнем. Хотела кого-нибудь спасти. Я должна была пойти одна: если бы мама меня привела в детдом, то нас бы отправили вдвоем обратно. Брали только тех детей, кто без родителей остался, а у меня мама есть. Вся судьба моя в том, что я не оглянулась, иначе бы никуда от мамы не отошла, как все дети, бросилась бы ей на шею в слезах, и меня никто не заставил бы остаться в чужом доме. Моя судьба…
Мама сказала: «Пойдешь и откроешь вон ту дверь…» Я так и сделала. Но эвакуироваться этот детдом не успел…
Помню большой зал… И свою кроватку возле стенки… И много-много таких кроваток. Мы сами их аккуратно убирали, очень тщательно. Подушка должна была лежать всегда на одном месте. Положишь не так, воспитательницы ругали, особенно когда приходили какие-то дяди в черных костюмах. Полицейские или немцы, не знаю, в памяти — черные костюмы. Чтобы нас били, не помню, а вот страх, что меня за что-то могут побить, был. И не могу вспомнить наших игр… Баловства… Мы много двигались — убирали, мыли, но это была работа. А детского в памяти нет. Смеха… Капризов…
Нас никто никогда не ласкал, но о маме я не плакала. Рядом со мной ни у кого не было мамы. Мы даже не вспоминали это слово. Забыли.