Читаем Последние свидетели (сто недетских рассказов) полностью

Их судьбы похожи: судьба смоленского и белорусского мальчика, судьба украинской и литовской девочки. Война стала общей биографией целого поколения военных детей. Даже если они находились в тылу, все равно это были военные дети. Их рассказы тоже длиной в целую войну.

В сорок первом году, в июне, на Минском шоссе родились строки Константина Симонова:

Майор привез мальчишку на лафете,Погибла мать. Сын не простился с ней…

В сорок втором из осажденного Ленинграда отзовется Анна Ахматова:

Сквозь бомбежку слышитсяДетский голосок…

Сегодня они — последние свидетели тех трагических дней. За ними больше нет никого!

Но они старше своей детской памяти на сорок лет. И сейчас, когда я просила их вспоминать, им было нелегко. Им приходилось снова входить в то состояние, в те конкретные ощущения детского возраста. Казалось бы, невозможно. Но происходило поразительное. В поседевшей женщине вдруг проглядывала маленькая девочка, умоляющая солдата:

«Не прячьте мою мамку в ямку, она проснется, и мы с ней пойдем дальше».

(Катя Шепелевич — 4 года).

Благословенная наша беззащитность перед нашей памятью! Кто мы бы были без нее? Человек беспамятный способен породить только зло и ничего другого, кроме зла.

Если взрослая память рисует узор, дает объемную картину прошлого, пережитого, то детская выхватывает наиболее яркие и трагические моменты. Она часто опускает конкретное:

«Помню глубокие горшки немецких касок, а лиц под ними не помню. Страх мне всегда казался черного цвета».

(Эля Грузнина — 7 лет).

Но, опуская подробности описаний, она абсолютно достоверно передает чувство:

«Все ощущения войны остались у меня в памяти, как таблица умножения, как лагерный номер на руке. Только с живой шкурой содрать можно».

(Иван Каврус — 10 лет).

Или:

«Я тоже задумывался: почему те, кто был взрослым, помнят не так, как я? Вот мы теперь собираемся на наших партизанских встречах, и я им что-нибудь рассказываю. „Да, — слушают они, было такое, но мы забыли“. А я помню, потому что был мальчишкой и, попав в войну, попав в партизаны, испытал потрясение души. С первой бомбой, когда я увидел, как она падает, я был уже не я, это был уже другой человек. Во всяком случае, ребенка во мне уже не стало. Или, может быть, во мне жил ребенок, но уже рядом с каким-то другим…»

(Вася Асташенок — 10 лет).

Как это точно замечено: «Во мне жил ребенок, но уже рядом с кем-то другим». Вблизи смерти и смертоубийства они взрослели и мудрели не по-детски и даже не по-человечески. Раненые детские души порой пугали больше самой смерти. Вот тому прием:

«Жила я у немецкого бауэра. Он посмотрит на меня, а я в драном тонком платьишке, и говорит, мол, когда у тебя груди выскочат. Мне надо, чтобы скорее, тогда мои мужчины-работники лучше работать будут. А я ничего не понимала, пока хозяйка мне не объяснила, что хочет ее муж, и я ночью пыталась повеситься…»

(Люба Ильина — 11 лет).

Еще один рассказ:

«Сам все помню, а мама после войны не верила: „Ты не мог помнить, тебе кто-то рассказал“. Нет, я сам помню, как рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата. „Жить хочу! Жить хочу!“ Боялся умереть, хотя, что я мог тогда знать о смерти?»

(Вася Харевский — 4 года).
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже