«Князь Урусов[1094]
и Победоносцев, – записывает в дневнике П. А. Валуев, – видят, в чём дело и ужасаются…»[1095] Победоносцеву было чего ужасаться: один из проектов нового закона о печати, обсуждавшийся в правительственных кругах, предусматривал отмену предварительной цензуры для всех периодических изданий (хотя другой проект предполагал одновременно ужесточить уголовные наказания для провинившихся журналистов: три года тюрьмы или пять лет крепости).Дней за десять до смерти Достоевский был у А. С. Суворина. Речь, естественно, зашла об ожидаемых новшествах (частично этот разговор уже приводился выше).
«У нас… – передаёт Суворин слова своего собеседника, – возможна полная свобода, такая свобода, какой нигде нет, и всё это без всяких революций, ограничений, договоров. Полная свобода совести, печати, сходок, – и он прибавлял:
– Полная. Суд для печати – разве это свобода печати? Это всё-таки её принижение. Она и с судом пойдёт односторонне, криво. Пусть говорят всё что хотят. Нам свободы необходимо больше, чем всем другим народам, потому что у нас работы больше, нам нужна полная искренность, чтобы ничего не оставалось невысказанным»[1096]
.То, что предлагает Достоевский, кажется невероятным. Полная, неурезанная, всеобъемлющая свобода в стране, где отсутствуют элементарные гражданские права. Положение печати мыслится таким, какое она никогда и нигде не занимала: абсолютная свобода высказывания, отсутствие не только административного, но и предусмотренного законами о печати всех стран «обычного» судебного преследования. Очевидно, даже борьба с диффамацией мыслится как мера внесудебная, связанная с той или иной формой морального осуждения.
При этом он прекрасно сознаёт, что печатное слово таит соблазн разного рода злоупотреблений.
«Пресса, между прочим, – записывается в последней тетради (примерно в то же время, когда состоялся упомянутый разговор с Сувориным), – обеспечивает слово всякому подлецу, умеющему на бумаге ругаться, такому, которому ни за что бы не дали говорить в порядочном обществе. А в печати приют: приходи, сколько хочешь ругайся, даже с почтением примут»[1097]
.В этих раздражительных, в сердцах сказанных словах, несомненно, – «нечто личное». Слишком часто на своём писательском веку он делался объектом самых ожесточенных нападок, порою – не только несправедливых, но и оскорбительных. «Руготня.
Привлекать к суду за «нетрезвость слова» – требование не менее утопическое, чем желание освободить прессу от суда.
Верил ли он в исполнимость своих утопий?
Он записывает: «Машина важнее добра. Правительственная административная машина – это всё, что нам осталось. Изменить её нельзя, заменить нечем без ломания основ. Лучше уж мы сами сделаемся лучшими, – говорят чиновники. Канцелярский порядок воззрения и управления Россией, даже хотя бы и было гибельно, всё-таки лучше добра»[1099]
.Против этой записи (очень напоминающей другую: об уничтожении «формулы администрации») на полях он пишет «непременно», ставит три креста и шесть восклицательных знаков.
Он, проповедник личного нравственного совершенствования, казалось бы, должен приветствовать желание государственных чиновников «сделаться лучшими». Увы, ироничность тона не оставляет сомнений на этот счёт.
Это одно из его «кричащих» и, на первый взгляд, неразрешимых противоречий. Но, если вдуматься, слом машины (действие внешнее) и «ломка» тех, кто её ломает (действие внутреннее), не так уж далеки друг от друга.
Да, он – за самоусовершенствование. Но он вовсе не склонен относить результаты этого индивидуального, интимного процесса ко временам отдалённым. Благородные порывы,
Идеологов реальной российской государственности вовсе не соблазняла такая возможность.
На следующий день после смерти Достоевского Победоносцев писал Каткову: «Мы нередко с ним беседовали: для него у меня отведён был тихий час в субботу после всенощной, и он засиживался у меня за полночь в задушевной беседе»[1100]
[1101].Итак, они беседовали субботними вечерами. Но, несмотря на свидетельство одного из собеседников, что разговоры были «задушевными», трудно представить, чтобы Достоевский бывал с Победоносцевым искренним до конца.