Гвоздики тоже бывают красными, как спелая черешня. В календаре праздники отмечены красным. См. также алый под буквой «V».
Хоронят «Политику». Тысячи людей стоят в скорбном молчании, скончалась бедняжка. «Политика» умерла, а в газетах — ни слова. В ее память горят свечи, перед входом в редакцию бросают цветы. «Политика» была Газетой. Даже Тито ничего не мог с ней поделать. Но это было давно. Несколько тысяч читателей идет за гробом неприсоединившегося мира. Зимний вечер, трепещет пламя свечей, люди скорбят по «Политике».
На середине дистанции у меня свело ноги. Я помахал спасателям в лодке, чтобы они плыли дальше, и в этот момент на руку мне села бабочка. В то время я был под влиянием своего двоюродного брата из Ниредьхазы, который зачитывался Тандори. Я ловил мух в нашей квартире и выпускал в окно — на волю. И делал это не по одному разу за день. Мы оба были усталыми и растерянными, бабочка села мне на лоб, мы оба понимали, что ни я не могу утянуть ее с собой вниз, ни она не может поднять меня. Так мы и болтались между северным и южным берегом. Эта бабочка с ласточкиным хвостом и загибающимися усиками для насекомого выглядела весьма разумно. Она не могла улететь, потому что крылышки ее намокли. Когда я присмотрелся к ней, то понял, что это дух, гений бабочки. У нее был такой понятливый взгляд. Ее беззащитность придала мне сил, ровными движениями я начал грести туда, откуда приплыл, как будто мне было все равно, плыть к южному берегу или северному, в Акапулько или в Аден, как будто мне было все равно, вперед плыть или назад. Я думал обо всех бабочках, которых замучил когда-то, которых разрывал на части, прокалывал булавками, оставлял в банке на солнце, давил ногами, сбивал теннисной ракеткой, поливал инсектицидами, препарировал бритвой. Но бросить бабочку на произвол судьбы среди Балатона — это как-то бесчеловечно. Я плыву, работая только руками, лицо мое обгорает на солнце, задница мерзнет, я ненавижу себя. И ненавижу высокие слова. Хотя они-то и держат меня на плаву. Тренер говорит, что я одаренный, но под водой ведь не поговоришь. Под водой, еще чего не хватало! Я боюсь, что она улетит, снова упадет в воду, и тогда все будет напрасно; я надеюсь, что она улетит и избавит меня от поисков объяснений. Я плыву на спине, держа голову над водой, бабочка своими усиками щекочет мне нос, ощупывая волоски в ноздрях. На середине марафонского заплыва через Балатон у меня свело ноги. Я лег на воду и постарался расслабиться. Надо мной в небе плывет жираф в виде облака. Он тянет свою длинную шею к листьям, тоже из облаков, но ветер уносит их прочь. Жирафья шея превращается в петлю, он просовывает в нее голову и исчезает с неба. У жирафа длинная шея, чтобы он мог доставать листву на высоких деревьях, или деревья стали высокими, спасая листву от жирафов? Или и то и другое одновременно, в результате чего родился компромисс?
Облако — это сам компромисс, застывшее озеро в небе. Проследить за облаком с начала и до конца, проследить, как оно упадет в Балатон.[56]
Мне позвонил Г. Сегодня десятитысячный день моей жизни. Он сосчитал. Я мог бы написать дневник, сказал он, одного дня. Десять тысяч дней, семь високосных лет. Как он мог так точно все сосчитать. Я сосчитал сам. Десятитысячный был вчера. Опять я отстал от жизни. Свой десятитысячный день я посвятил букве «Р».
Три тысячи омоновцев перед Белым дворцом, напротив вывески «Югословенска книга». Какого-то парня швыряют в витрину. Стекло разбивается, и он запутывается в рекламной ленте «Филипс»: «Изменим жизнь к лучшему».
Во второй половине дня предпринимается скоординированная воздушная атака на Верховный суд. Белградцы забрасывают государственные учреждения бумажными самолетиками. Бомбежка как катарсис городской психе, каждый может порассказать кое-что о бомбежках. Бессмертная душа Белграда возрождается в бомбовых воронках, этими воронками ее неустанно оплодотворяют похотливые враги. Белград без бомб — все равно что Париж без Эйфелевой башни, Нью-Йорк без Статуи Свободы, Будапешт без мостов. Это и терапия, и перформанс. Если помощь не придет извне, белградцы сами будут бомбить Белград. Размахивая руками, как крыльями, человек бежит к стене, готовый в любой момент взлететь.
Милорад Павич развлекает массы литературными фокусами: роман про таро, пьеса в жанре ресторанного меню, хазарский словарь. В руке — трубка, седые усы, снисходительная улыбка. Сербский Шерлок Холмс. Полгода назад он поддерживал войну и Милошевича, вчера вечером он выступал на студенческом митинге. Он надписывает мне книгу. Текст понятен, но почерк такой, что ни одной буквы не узнаю. Что вы думаете по этому поводу, дорогой Ватсон?