Помнишь, как спустя много лет, в начале шестидесятых мы с тобой, Назым, пили чай в богатом доме вдовы Алексея Толстого Людмилы Ильиничны. Приглашена кроме нас была лишь единственная гостья, Екатерина Павловна Пешкова, первая жена Алексея Максимовича. Эта тихая, сдержанная старушка в разговоре особого участия не принимала, да и разговора-то не выходило. Ситуация становилась критической. Напор светских фраз Людмилы Ильиничны только усугублял пустоту, и вдруг ты ни с того ни с сего, словно в продолжение давно идущего внутри спора, спросил Екатерину Павловну:
– А как мог ваш муж бросить этого ребенка?
– Какой муж? Какой ребенок?! – опешила старая женщина. Ты, волнуясь и путая русские слова, пересказал услышанную от Зощенко историю о расстрелянном мальчике. Екатерина Павловна долго не отвечала. А потом глухо так сказала:
– Не судите, да не судимы будете. Уже все было нельзя. – И после паузы: – Нашего сына мы потеряли на той же дороге… – Вдруг вся собравшись в пружину, Назыму в упор: – А вам не приходилось видеть глаза Алексея Максимовича на последних фотографиях? Вы посмотрите, посмотрите, а еще лучше хроникальные кадры, где он на московском вокзале провожает Ромена Роллана. Нет, он ничего не мог изменить…Вечером, едва я пришла домой после этого долгого разговора с тобой, ты позвонил и безо всякой подготовки попросил послушать несколько фраз. Ты читал медленно, как завещание:
– Я хочу жить в такой стране, где двери не будут закрываться на замки и где будут позабыты печальные слова: грабеж, вор, убийство.
Я ничего не поняла. Ты повторил фразу.
– Ну как же? – ты стал нервничать. – Этими принципиальными словами закончил Зощенко свой рассказ «История одной перековки», написанный по заказу Горького. Как я мог их пропустить?! А они заметили. И долго помнили! До самого сорок шестого года! Помнят и сейчас…Я умру, ты прости меня, умру,
и, разбив красный шарик, ты выйдешь оттуда
и опустишься на морозную площадь…
<… >
с новогодней сверкающей елки…
Ты прав, Назым, тысячу раз прав. Который месяц я сижу, заключенная тобой в нашу одиночку? Я слабею. Это все, что могу тебе сказать. В мое одиночество то и дело врываются люди. Но все они как чужестранцы. Говорят на незнакомом мне языке. Слова летают между нами, как шарики пинг-понга: скок-скок-скок…
В нашем доме собираются часто наши друзья. Никто не ушел. Знаю, что приходят коротать со мной вечера, говорить о тебе. Только все они немножко другие, словно горят вполнакала.
Вчера Володя Бурич рассказал анекдот. Все смеялись. Я тоже слышала свой смех. Потом он сказал:
– Жаль, что Назым не слышал. Ему бы понравилось. А было это на кладбище у твоей могилы.
Я уже вошла в этот мир отвлеченных понятий и обманчивой тишины. Иногда вы все так кричите, так воете, что поднимается ветер, ломает ветки деревьев, и перепуганные птицы начинают кружить с открытыми клювами.
Понимаешь, я такая несильная, что ничто мне не страшно, не боязно. Ничто не ранит: ни угроза, ни чье-то нетерпеливое желание, ни сплетня. Я неуязвима, Назым, потому что я отсутствую.Да, душа моя растет, летает. Я увлечена тобой, Назым. Между нами пролегла прямая линия, «воздушные пути», как сказал бы твой дачный сосед Пастернак. Но… вижу, тебе все труднее существовать в пространстве без моего голоса. И я вдруг с тревогой задумываюсь о последствиях. Потому что мой социум – муж, ребенок, семья – определен и незыблем. Я наслаждаюсь общением с тобой по телефону, встречаюсь на студии, приезжаю с деловым визитом в Переделкино, но… Слово «нельзя» мною усвоено с детства. Я – продукт регламентированной жизни без свободы маневрировать в ней. Ведь существует «НЕЛЬЗЯ» – и все! Хоть умри! А ты, вольный орел, наверняка забыл, что свобода у нас всегда оборачивается бедой.
Помнишь, ты все удивлялся, Назым, как русские слова «беда» и «победа» похожи…
Короче говоря, однажды я с ужасом понимаю: все таинственное, что происходит между нами, – неправильно. Неправильно, Назым! Видимо, в этот момент я и перестала быть молодой.