Неожиданная мысль заставила меня замереть на месте. Я как раз направлялся к двери проверить — остались ли еще посетители. Луиза удивленно посмотрела на меня. Я смущенно улыбнулся своей помощнице, пробормотал: «Ничего, все в порядке…»
Что, если в обмен на разрешение заниматься следствием, г-н Холберг дал согласие стать осведомителем? Неважно — Юденрата ли, коменданта, но — агентом-информатором. И какими сведениями он расплачивается за право быть сыщиком?
У меня заныли виски и затылок, как будто от небольшого скачка давления. Менее всего мне хотелось, чтобы г-н Шимон Холберг, к которому я уже испытывал вполне искреннюю симпатию и безусловное уважение, оказался заурядным шпиком. Конечно, он не походил на осведомителя, каким я его себе представлял. Но, может быть, я неправильно представлял себе осведомителя?
Вернувшись домой, я застал Холберга сидящим у окна на ящике в привычной позе нахохлившейся птицы. Пальто, которое он не снял, спадало широкими складками, вызывая ассоциацию со сложенными крыльями.
— Вот и вы, доктор, — приветствовал он меня. — Берите кресло — я имею в виду вон тот ящик — и присаживайтесь. Сегодня я вас кое-чем порадую.
Я последовал приглашению, раздумывая, спросить ли его о странной встрече, свидетелем которой невольно стал.
— Вы ведь курильщик, верно? — спросил Холберг. — Впрочем, что я спрашиваю. Недавно вы сами признавались в том, что мучаетесь без табака больше, чем от недостатка еды.
Действительно, не далее как вчера я мельком упомянул о периодически возникавшем у меня желании закурить.
— Ну вот, — он заговорщически подмигнул и извлек из кармана небольшой сверток — тот самый, полученный от неизвестного. — Угадайте, что здесь?
Я молча пожал плечами. Холберг неторопливо развернул оберточную бумагу и показал мне плоскую черную картонную коробку с золотым тиснением. Раскрыв ее, он торжественно протянул мне.
— Прошу вас, угощайтесь, доктор. Сигары! Редкая для Брокенвальда вещь. И, между прочим, запрещенная — так же, как алкогольные напитки. Но мы ведь позволим себе нарушить предписания коменданта, верно? Хотя должен вас предупредить: нарушение запрета на курение влечет за собой арест до десяти суток.
Я осторожно взял коричневую трубочку с золотым пояском. Она была красива и элегантна, на ее пояске красовался имперский орел со свастикой.
— Конечно, это не настоящая сигара, — заметил Холберг. — Эрзац. Всего лишь бумага, пропитанная никотином. Но все-таки хоть какая-то замена. И даже, по-моему, немного пахнет сигарным табаком… — у него в руке появился осколок стекла, которым он ловко отрезал кончик сигары. — Вот, воспользуйтесь этим осколком, Вайсфельд. Не надо откусывать, мокрая бумага, даже если она пропитана никотином, оставляет во рту мерзкий вкус.
Я так и сделал. Он поднес мне зажженную спичку, прикурил сам. Тут же закашлялся. Впрочем, я и сам с трудом сдержался, ибо горький дым мгновенно вызвал соответствующую реакцию, мгновенно развеяв восхитительную иллюзию, вызванную нарядным видом имперских эрзац-сигар. Тем не менее от искушения трудно было отказаться.
Какое-то время мы курили молча. Нельзя сказать, что с наслаждением — во всяком случае, я — скорее, с каким-то странным чувством, похожим на ностальгию и слегка покалывающим память всякий раз, когда мне удавалось уловить в дыме от горелой бумаги слабый табачный аромат. Наверное, его и не было в действительности.
Так я получил ответ на один из мучавших меня вопросов — что за сверток получил мой друг от таинственного незнакомца. Но зато появился вопрос другой: платой за что стали эти запрещенные в гетто бумажные трубочки? То, что сигары являлись именно платой, у меня сомнения не вызывало. Платой за осведомительство? Или за результаты следствия? Но следствие — пока, во всяком случае, — ни к чему не привело.
Или же мой друг пошел по пути доктора Красовски — стакнулся с контрабандистами. При этой мысли я вдруг испытал некоторое облегчение. Контрабанда — преступление, но на фоне сотрудничества с властями оно выглядело куда как невинно. Во всяком случае, в моих глазах. Я вдруг вспомнил слова рабби Шейнерзона об относительности зла.
Холберг, молча наблюдавший за мной с бесстрастным лицом, вдруг спросил:
— О чем вы думаете, Вайсфельд? Если это, конечно, не секрет.
Я ответил вполне искренне:
— Мне снова пришли на ум слова рабби Шейнерзона. Насчет того, что абсолютного зла не существует. Что зло — относительно. Странно, правда? Но именно здесь, в гетто, начинаешь иной раз думать: а ну как он прав? И зло — на самом деле, добро. Пусть всего лишь низшая ступень, но — добра! Что скажете, Холберг? Вас это не удивляет?
— Что тут может удивлять, Вайсфельд? — спросил он, задумчиво глядя на редкие огоньки в сгустившихся сумерках. — В конце концов, все может быть объяснено совсем не так, как нам кажется сегодня.
— Например?