Люберт стоял у окна, лицом к стеклу. Она закрыла дверь и прислонилась к ней, держа руки за спиной. Все вопросы остались там, снаружи. Ручка вдавилась в поясницу. Люберт повернулся, и близость удовольствия – или, может, беспокойство? – исказила его черты. На секунду показалось, что он не уверен и может все отменить, а потом он шагнул к ней и поцеловал. Не размыкая губ, они начали раздеваться. Не просто снимать, как это делается обычно, одежду – они пустились в какой-то фарсовый балетный танец. Ей пришлось дотягиваться до спины, чтобы расстегнуть молнию; он содрал с себя, вывернув наизнанку, рубашку, застряв руками в манжетах. Когда одежды на них не осталось, он замер, чтобы посмотреть на нее, но она повела его к кровати.
В первые мгновения Рэйчел почти ничего не замечала: ни его запаха, ни вкуса, ни каких-то особенностей; она не хотела частностей, не хотела смотреть ему в глаза, не хотела ничего видеть. Она не хотела нежности. Не хотела доброты. На пике она вскрикнула неожиданно для себя громко, настолько громко, что пригасила его пыл. Настолько громко, что он заглушил ее ладонью:
– Нас услышат.
Ей было все равно.
Она лежала, вдыхая запах случившегося, ощущая внутри тепло, растекающееся по всему телу, до самых кончиков пальцев.
– Все хорошо? – спросил он.
– Да, – ответила она.
– Такой я и представлял тебя… неистовой.
Рэйчел не ответила. Она лежала с открытыми глазами. Они держались за руки, их плечи и бедра слиплись. Она остро воспринимала все подробности: родимое пятно размером с шестипенсовик у него на боку, свой часто вздымающийся и опадающий живот, худобу его бедер, тонкие голубые жилки на грудной клетке. Обнаженный, Люберт казался длиннее и худее, и кожа его была бледной, на несколько тонов светлее, чем у нее.
Комната медленно проступала из темноты. Она увидела мебель, в спешке перенесенную из нижних комнат и составленную здесь; рабочий стол и чертежные принадлежности; книги в стопках на полу. И повернутую лицом к стене, так и не повешенную, большую картину. Размером с пятно в холле.
Люберт погладил ее плечо.
– Та картина? – спросила она.
Он не ответил.
– Стефан?
– Да.
– Теперь мне можно взглянуть на нее?
Его сдержанность лишь подстегнула ее желание увидеть картину.
– Смотри, – сдался он.
Рэйчел спустила ноги на пол, стащила покрывало и обернулась им больше для тепла, чем из стыдливости. Подошла, перевернула картину и, не спрашивая, поняла, кто это. Образ, сложенный ее воображением, оказался не так далек от оригинала, да и семейные черты были слишком заметны.
– Клаудиа.
Люберт кивнул.
– Она необыкновенная. Я вижу в ней Фриду. Почему ты снял ее?
– Не хотел, чтобы она наблюдала за мной. Рэйчел. Вернись. – Он похлопал по кровати, не желая развивать эту тему.
Ее любопытство пересилило его неловкость.
– Почему ты не сказал мне… когда я набросилась на тебя? Почему не сказал, что там была она?
В душе Люберта, похоже, шла какая-то борьба.
– Потому что… я стараюсь забыть. А если бы сказал, то мог бы и не поцеловать тебя. И тогда ты бы меня пожалела. И подумала, что я все еще люблю свою жену.
– А ты ее любишь?
– Пожалуйста. Переверни его.
– Так любишь?
– Я не могу любить воспоминания. Мне этого мало.
Рэйчел еще раз посмотрела на портрет, повернула его лицом к стене и вернулась в постель Люберта.
Льюис сидел на корточках за защитной стеной вместе с Урсулой и тремя делегатами союзного Контрольного совета, ожидая первого управляемого взрыва. Русский делегат, полковник Кутов, что-то кричал, но Льюис не слышал ни слова. Сняв наушники, он повернулся к Урсуле:
– Что он сказал?
– Что-то насчет отправки зерна в вашу зону.
Льюс снова надел наушники.
– Мерзавец… доволен.
Какая абсурдная логика: они взрывают мыловаренную фабрику, которая обеспечивает рабочими местами две тысячи немцев, производит то, что необходимо всем и не имеет никакой военной ценности, а в обмен русские присылают немцам хлеб. Уравнение бессмысленности. Как сведение баланса в учетной книге ада.
Горстку протестующих, собравшихся у ворот мыловаренного завода Хенкеля, легко сдерживала дюжина одетых в черное немецких полицейских. Генерал был прав: Рождество – идеальное время для разрушительной работы.
Комиссия подсчитала, что взрыв будет слышен на расстоянии от тридцати до пятидесяти миль. Получилось совсем не страшно и на удивление красиво: дым взметнулся вверх двумя симметричными столбами, а затем здание медленно, как человек с ослабевшими вдруг коленями, но пытающийся сохранить достоинство, осело на землю, оставив вместо себя облако кирпичной пыли, которое расползлось в стороны огромным распускающимся цветком, добралось до стены и окутало делегатов. Грохот от рухнувшего кирпичного строения разнесется далеко, но его примут за гром или за шум от тяжелого состава. Возможно, кто-то подумает, что это последний, призрачный удар погибших артиллерийских дивизионов, вернувшихся с того света.