Днем ничего, забывалось все в делах, а по ночам накатывало само, тащило в те годы, как домой.
Весна сиренью цвела за окнами, первая весна без взрывов и не в окопах. И Сашка крутил во всю, жил как с цепи сорвался — то девочки, то к Николаю завалится, посидеть. Работал, себя не жалея. Горел, видно мечтая сгореть.
А Николай как-то замкнулся, потерялся и замер на одной точке, вернее в одном кольце — работа, дом, друзья. С девушками знакомился, но мимолетно, по необходимости — то Дрозд опять кого-нибудь приведет, то Валя с очередной подругой, между прочим, сводить примется. А его не тянуло. Не отнекивался — ждал — тронется наледь в душе, потянет. Нет, поулыбаются друг другу, посмеются, разойдутся.
Он жил, но жил ли? Жил ли Сашка? Жили ли другие, прошедшие огонь четырех ураганных лет?
И чем больше смотрел, анализировал, думал, тем сильнее укреплялся в мнении — они жили в тех четырех годах, действительно, полнокровно, а сейчас словно заснули в анабиозе и все ждут того, что уже не повторится.
Странные ощущения. Здесь в мире и покое, рядом с близкими было тоскливо и мертво, а там, в грязи, постоянной опасности, в воплях, крови, смерти — чувствовал себя живым и очень нужным, и были силы, были желания, радости от края и до края неба, счастье одно на всех и потому особенное, особо глубокое, проникающее и озаряющее до донышка.
Там, в четырех годах ада, в окопах, землянках, в холоде и голоде, под пулями и взрывами снарядов, он никогда не ощущал одиночества и бесцельности, отдельности себя и других. Они как кулак — были одним целым.
Но кулак ударил по фашизму и распался на пальцы, каждый из которых вроде на одной руке, но уже сам по себе.
От этого Николай чувствовал себя мертвецом, бродящим среди людей, и вздрагивал, встречая взгляд такого же мертвеца, одинокого и неприкаянного, непонятого и нужного ли. И тянулся к нему, чтобы на миг вернуться в настоящее, в действительно жизнь:
— С какого фронта, браток?
Как пароль, как позывные растерявшегося на гражданке братства, что грело и спасало, что не давало закиснуть, а главное у всех была одна, одна на всех, на целый мир — цель, великая, непогрешимая, единственно верная — победить врага.
И они победили и словно погибли вместе с ним, потерялись целым поколением, которое не знало иного стиля жизни, чем борьба, иной цели, чем самые великие идеалы и пламенные стремления.
Они вроде бы остались, но на фоне того, огромного, что кануло для многих, но осталось нетленным для сплавленных в те дни, казались мизерными, трудности ерундовыми, жизнь пустой.
Может, выгорели они на войне? Сгинули на ней и не заметили?
Целыми батальонами остались на линии фронта и все никак не могут вернуться домой?
Она жила. Вопреки всем канонам и законам, возрождалась как феникс из пепла и не могла понять — зачем?
Ничего не помнящая, порой вовсе ничего не понимающая, напоминающая себе овощ, все равно жила. Ходила, дышала, вновь и вновь отодвигала смерть. Но разве специально?
Ей казалось это знаком свыше, намеком — не все сделала, поэтому рано умирать. Но что она может сделать, чем может быть полезна?
Лену выписали в начале июня и неделю после, она пыталась понять, где находится и кто вокруг. С трудом вспоминала Веру, Домну и Сережу, хотя последние ее из больницы забирали.
Работы она лишилась, устраиваться на другую пока не могла — шатало от бессилия.
Девочки тянули ее, помогая, но сами еле тянулись, и Лене от их помощи все хуже делалось. Но может, это и спасло? Заставило взять себя в руки осознание, что еще обязана что-то сделать, хоть за ту же доброту отплатить? Дворником работать устроилась, вместо женщины, которая в декрет ушла. Мизерная зарплата, чисто на лекарство и ржаной хлеб денег хватало, но зато свой. И таблетки есть. А значит головные боли не выматывают, туман перед глазами не стелется, не шатает, не мотает, и жить можно, работать. Стыдно было у Домны и кусочек брать, потому что понимала, что тем ребенка объедает. А Сережа и так одна кожа да кости. Рубашки две, латанные, обувь на ногах «горит». Домна крохи откладывала, ботинки хоть купить ему, а все не выходило.
В августе что-то Лену в вещмешок залезть заставило. А там деньги свернуты жгутом. Да много, почти тысяча!
Не думая Сережу в магазин потащила, купила ботинки, а на остатки всяких вкусностей в коммерческом.
— Пир устроим, — подмигнула мальчику. Вдвоем с сумками домой прибежали, стол накрыли и сели девочек ждать. Сережа в новых ботинках, цветет как гладиолус — вихры непослушные торчат.
Домна первая приползла, уставшая. Села у входа:
— О, привет.
И застыла, нахмурившись — взгляд то на ботинки на ногах сына, то на его довольную физиономию, потом на стол, а там сало, булочки, картошка и сахар в вазочке.
— Мать моя! — рот прикрыла, глаза округлив. — Вы грабанули кого, что ли?
Лена и Сережа обнялись, весело рассмеявшись:
— Вот мама у тебя, а? Чего удумала?
— Ай, — отмахнулся. — Это ей не верится.
— Нет, серьезно? — к столу подошла, деликатесы разглядывая. — Откуда? Ты чего, Лен, за генерала замуж вышла?
— Нужна я генералу, — фыркнула. — В вещмешке деньги нашла!