Ответы других юнцов были примерно такими же. Карелла показал фотографию посетителям, сидевшим за остальными пятью столиками, объясняя, что ему нужно, и терпеливо ожидал, пока фотография убитого пройдет по кругу. Никто из ребят не выражал особого энтузиазма в общении (и это понятно, ведь очень даже легко можно схлопотать удар дубинкой по голове лишь только потому, что полицейскому показалось, будто у него нет лишних оснований тебе доверять), но особого неуважения или неприязни никто не проявлял. Все, как правило, молча смотрели на фото, а затем отвечали, что покойник им незнаком. В конце концов Карелле пришлось поблагодарить их и выйти на улицу.
К пяти часам вечера Карелла обошел две парикмахерских, большой продовольственный магазин, обувную лавку, магазин грампластинок и еще четыре места, куда, по его мнению, могла заходить молодежь. Вообще ребята предпочитали называть себя «тусовщиками», хотя Карелла и не любил этого слова. Ему казалось, что и убитому нельзя цеплять такой ярлык, пока не выяснится, кто он был на самом деле. Ярлыки и наклейки раздражали Кареллу, если, конечно, они красовались не на папках с делами и лекарствах. Слово «тусовщик» казалось Карелле оскорбительной и грубой кличкой, унижающей достоинство человека. Он не помнил, когда вошло в обиход это жаргонное словечко, изобретенное когда-то как вызов окружающим для обозначения некоего совместного времяпрепровождения и произносимое сейчас с гордостью, словно это ярлык, отличающий его носителя от других людей. Но это, по мнению детектива, вовсе не снижало уничижительного смысла, заключенного в слове. То же самое наблюдалось в среде полицейских, когда они сами называли себя «свиньями», очевидно, полагая, что негативное значение этого слова утрачивается, если полицейские сами себя так величают. Карелла не считал себя «свиньей», и не называл ребят, с которыми беседовал, «тусовщиками».
В этом районе молодые люди были разделены жестокой враждой, как, собственно, и во всех районах, заселенных в основном эмигрантами из Азии и других бедных регионов мира. В то время, когда город был еще довольно молодым или, скажем, чуть моложе, большинство населения этого района составляли евреи. Наряду с ними встречались небольшие группы итальянцев и ирландцев. Поэтому жизнь здесь в буквальном смысле кипела страстями. Да, так оно и было в те дни (спросите, если не верите, у Мейера, который родился в таком же гетто и за которым гонялись по улицам всякие подонки с криками «Мейер, Мейер, поджарим жида!»). Потом все притихло, так как установилось некое равновесие, дети эмигрантов пошли учиться в колледжи или же стали бизнесменами и, разбогатев, переехали в районы Риверхед или Калмз-Пойнт. Следующая волна эмигрантов, осевшая в этом районе, не знала даже английского языка. Естественно, эти люди сразу стали пользоваться всеми «правами» и «привилегиями» национального меньшинства: им недоплачивали, их обсчитывали, избивали и вообще всячески издевались над ними. Таким способом им внушали, что Пуэрто-Рико – не прекрасный цветущий остров в Карибском море, а вонючая помойка за пределами цивилизованного рая. Они быстро научились выбрасывать мусор из окон прямо во двор, потому что, если этого не делать, голодные крысы полезут в квартиры. Трудно винить людей, которых считают отбросами, в том, что они избавляются от мусора и крыс одновременно. Некоторые пуэрториканцы прожили здесь ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы заработать денег на обратный билет. Некоторые пошли по пути эмигрантов-европейцев: они выучили язык, отдали своих детей в местные школы, получили хорошую работу, и, наконец, переехали в более дорогие районы Нью-Йорка (где они заменяли уже коренных американцев, которые, правда, сами когда-то вышли из Европы, а теперь переезжали из шумного города в пригородные частные дома). Некоторые по-прежнему продолжали жить в гетто, едва сводя концы с концами, постоянно борясь с нищетой и голодом и мечтая в своих снах о теплых, чистых водах родины, где единственную опасность представляли барракуды.