Иногда Н. Я. очень веселилась, что к ней “на поклон” потянулись вереницы разноязыких славистов и прочих иностранцев. (Не говорю о серьезных встречах, касавшихся изучения мандельштамовского наследия.) Однажды меня попросили представить ей француза – специалиста по Достоевскому и Веничке Ерофееву – Жака Катто. Это был маленький толстячок, неплохо говоривший по-русски и явный любитель хорошо поесть. Что-то в нем на вид было вызывающе прозаическое. Будучи, как мне сказали, сыном кухарки, он добился успеха в карьере, был где-то профессором и слегка “надувался”, “давал понять”. Когда он увидел нашу “знаменитость” в непрезентабельном платье, в убогой квартире, у него явно проснулась сентиментальная часть его души. И охмелев буквально от двух рюмок водки, он упал лицом в тарелку и разрыдался. “Где вы взяли этого дурня?” И на мои слова о жалости “буржуа” к “бедной вдове” она еще пуще веселилась. Серьезный разговор, на который француз, очевидно, рассчитывал, так и не состоялся.
Очень смешной получилась встреча незнакомой славистки из какой-то латиноамериканской страны. Узнав о ее визите, Н. Я. стала прочить ее в “невесты” Женичке Левитину. Когда явилась эта дама, лет под шестьдесят, в каком-то немыслимом туалете, все так и покатились. Разобрать в этом хохоте, что ей нужно, было просто невозможно.
Подобных эпизодов было немало. Так что “слава” являлась Н. Я. и в комическом обличье.
Но однажды мне пришлось быть участницей более интересной встречи, о которой хочу рассказать поподробнее. Как-то Н. Я. обратилась ко мне с просьбой принять ее у нас в доме вместе с Мартой Геллхорн, бывшей третьей женой Хемингуэя, сопровождавшей его во время войны в Испании. Марта, жившая в Лондоне, прочла “Воспоминания” Н. Я. и, потрясенная, стала писать ей письма. Завязалась переписка. И вот летом 1972 года, когда стояла страшная жара и вокруг Москвы горели леса, она приехала туристкой, чтобы повидать Н. Я. Марта ей очень понравилась, и они сдружились.
Они явились к нам в сопровождении нескольких друзей Н. Я. Контраст между двумя “вдовами” был разителен. Как говорят, “два мира – два Шапиро”. Марта – роскошная блондинка неопределенных лет, в макияже, длинноногая, в открытой майке и джинсах. И наша – в москвошвее и платке, накинутом на плечи, на своих кривоватых ножках, со своим жидким пучочком и неизменной беломориной во рту. Н. Я. рассказала, что Марта, когда-то очень известная журналистка, теперь проводит несколько месяцев в году в Африке, снимая диких животных, а потом издает альбомы.
Один из этих альбомов я видела у Н. Я. Живая и бодрая – жара-то ей нипочем! – Марта рассказывала о своей работе в Африке, Н. Я. переводила, делая попутно забавные комментарии. Например, когда Марта сказала, что она живет в своем бунгало и у нее есть негр-шофер, Н. Я. не удержалась ввернуть с одобрением: “с которым она, наверное, спит”. Ну и так далее. Не могу не вспомнить, как Марта, рассказывая, что сопровождавший ее сын Микояна, писавший о Хемингуэе, приставал к ней с вопросами, назвала великого Хема “болваном”. Она пообещала Микояну-сыну что-нибудь рассказать про “этого болвана” при условии, что он покажет ей дом Ростроповича, где тогда жил А. И. Солженицын. По-видимому, она умела отличать истинный героизм от напускного.
Запомнилось, как они сидели рядом на диване: победоносная Марта-антилопа и Наденька, вконец измотанная жизнью. И всё же именно она была победительницей. И Марта отдавала должное ее настоящей победе над настоящими врагами во имя настоящей цели.
И впрямь Н. Я. была живым свидетельством эпохи, а Марта – немножко глянцевой журнальной картинкой.
Самым сокровенным в личности Н. Я. для меня была ее таинственно-живая связь с “Осей”. Это была не просто память сердца. Наедине, в глубине души она, казалось, жила в состоянии непрекращающегося диалога с мужем. Это был стержень ее внутренней духовной связи с Мандельштамом.
Мне пришлось однажды почувствовать, как реальна эта связь, когда она, нарушив обычай быть одной в день его ареста 1 мая, попросила меня приехать. Я воочию увидела, что та давняя боль – через тридцать с лишком лет! – всё так же остра и жива.
Не знаю, почему она меня позвала. Весь вечер мы почти не говорили. Она – беспрерывно куря свой “Беломор”, я – покуривая. Это вовсе не было похоже на ритуал. Просто Н. Я. считала 1 мая днем смерти Мандельштама, не зная, когда именно его не стало, и разрешала себе раз в году полностью наедине отдаться своей непреходящей скорби. Какое было у нее лицо! Не умею описать. Словно все черты дрогнули и замерли, чтобы не жить. Наверное, как в тот страшный день, когда было бессмысленно плакать, кричать, взывать о помощи. Ведь убивали не только мужа, а такую “райскую птицу”.
Позволю себе воспользоваться рассказом С. С. Аверинцева, который я услышала на вечере памяти Н. Я. 29 декабря[636]
.