В больнице религиозность Дьяконовой проходит куда более серьезное испытание, нежели на лекциях Гревса или Введенского. Оказавшись лицом к лицу с чужой смертью и не зная еще, чем закончится ее собственная болезнь, она вынуждена признаться самой себе, что наука наукой, но ее внутренняя сущность просто не может смириться с мыслью о смерти как о полном уничтожении человеческой личности. Все, что она видит в больнице, доказывает ей обратное. Люди
Да, и я не могу жить <без веры>… и не могу потому, что иначе — я теряю весь смысл жизни, не понимая ее, и мучаюсь невыразимо, умирая же, страдаю еще более от мучительного сознания неизвестности и бесцельности прожитого существования…
Между тем моряк по фамилии Леонтьев все еще жив. Он не умирает, хотя врачи и сестры (а с ними и Лиза) точно знают, что не сегодня, так завтра он умрет.
Моряк умер через три часа после этой записи, время которой Лиза зачем-то точно обозначила: 11 часов вечера. Моряк умер в 2 часа ночи. Возле него дежурила та самая словоохотливая сестра Па-ская, “розовая девочка лет 18-ти, веселая и жизнерадостная”. Она не преминула сообщить Лизе о последних словах Леонтьева: “
Что он хотел сказать? “Или в момент перехода этой границы он вдруг увидел уже нездешними глазами ее будущее, или это было просто злое желание с его стороны — умирая, омрачить молодое существо страшным «до свидания», или, наконец, он сказал это просто так?” — пишет Лиза Дьяконова.
Все могло быть…
Жалость к больным, особенно к безнадежным, борется в ее душе с раздражением от их бездуховности. И конечно, прежде всего раздражают женщины!
Пришла одна больная из отдельной палаты и, сев к Тамаре на кровать, гадает ей… Несчастный женский ум! Абсолютная пустота, заполняемая областью половых отношений: муж, дети, и в привязанности этой — ни капли духовности…
Ей бы уйти, побыть одной, но она не может передвигаться без коляски. “Ну, довольно! Я, кажется, разнервничалась… Самообладание! В нем есть единственный исход”.
Сестрички продолжают делиться с ней новостями. В соседней палате умирает Григорьева, “с огромной, запущенной кистой в животе”. Ей сделали операцию, но поздно, и “уже через неделю видно было, что ей не жить”. От нее начинает идти запах гниения, и ее перевозят из палаты в служебное помещение. Но врачи не говорят ей ничего, а “кто-то из коломенских кумушек — она мещанка — еще до операции уверил ее, что до 21 дня при таких операциях всегда бывает плохо, а потом поправляются. И она верит, что у нее так будет. Вчера у нее был священник, заметил, что она очень слаба. «Об этом знаем не мы, а доктора, батюшка», — отвечала она. Предложение исповедаться и причаститься больная оставила без ответа”.
“У меня сердце замирает при мысли, — пишет Дьяконова, — каков же должен быть ужас человека, когда он, надеясь на жизнь до последнего момента, вдруг сам сознает всю неизбежность близкого конца. Ведь, в сущности, несознание смерти есть замаскированная жизнелюбием боязнь смерти, потому что редко возможно соединить любовь к жизни со спокойным отношением к смерти. Это доступно немногим — философам или истинным христианам”.
Но это вступает в противоречие с ее прежней записью, что неприятие смерти является продолжением “райского” сознания человека до его грехопадения. Согласно новой записи, “несознание смерти” — это только животный инстинкт жизнелюбия, защитная реакция психики. А всего-то и прошло — две недели.