Была у деда и большая папка с авторскими оттисками гравюр Федора Толстого – знаменитый цикл «Душенька». Я еще успел помусолить толстые листы, на которых предприимчивый Амур склонился над спящей Психеей. В голодной послевоенной Москве папка закономерно перекочевала к букинистам из Метрополя. А чуть раньше дедовы карманные золотые часы с двумя массивными крышками и мелодичным боем счастливо удалось обменять в селе Кнучер под Переяславлем на козу Розку, которая поила двух маленьких «выковырянных (эвакуированных!) из Москвы» сладким спасительным молоком. Кстати, сарай для содержания бесценной Розки соорудила – без инструментов и на шестидесятом году жизни – бабушка.
Как я уже упомянул, кроме деда была у меня еще и бабушка, Маргарита Андреевна. Собственно говоря, из того старшего поколения одна она у меня и была. О Валериане Валериановиче я только слышал, конечно, от нее же. Он ушел из жизни голодной весной 1923 года, вслед за Блоком и Гумилевым, не найдя места в той жестокой и бессмысленной действительности, которая его окружала.
Бабушка была настоящей женой поэта. Высокоразвитая творческая личность, исполненная духовности и доброты. Потеряв четверых детей, старшим из которых был мой отец, Дмитрий Валерианович, архитектор и живописец, погибший тридцати двух лет отроду в ледяном январе 1940 года на финской войне, бабушка обратила всю свою любовь и воспитательные таланты на меня. Единственный внук, я был для нее свет в окошке. С ней мы читали, ходили на выставки, ездили на Птичий рынок. Ради меня она выстаивала многочасовые очереди за билетами в Малый и МХАТ, для меня выкраивала из пенсии за сына (142 рубля в старых деньгах) то на грушу, то на кисточку винограда. Помнит ли кто, что в Москве тех лет пачка молочного мороженого стоила полста рублей и ее продавали половинками?
Если было у меня в жизни крупное везение, так это возможность вырасти в благодатной тени моей бабушки. Только не всегда я это ценил…
И был у Маргариты Андреевны «альбомчик», как все мы называли его, – настоящий литературный альбом, в который великие, и просто большие поэты начала века писали ей стихи. Писали охотно, уважая и любя эту прекрасную женщину. Писали щедро, от души и таланта. И не только старое, известное, но и специально для нее созданное. Однажды Алеша (так она его называла) Толстой, выросший в Самарской губернии и общавшийся в Самаре с Бородаевским, только что опубликовавший свой первый (по всеобщему признанию, неудачный) поэтический сборник «За синими реками», разразился опусом «Шутливое излияние М. А. Бородаевской о муже ее Валериане». Алексей Ремизов, забрав на сутки альбом, создал на одной из толстых, чуть желтоватых (под слоновую кость!) мелованных страниц целую каллиграфическую миниатюру, с удивительным мастерством и тщательностью выполненную красной и черной тушью и повествовавшую о посвящении своего друга, а моего деда в рыцари высшего «обезьяньего ордена». Суховатый, всегда сдержанный поэт-джентльмен Николай Гумилев, только что вернувшийся из Африки, написал одной из первых в России и только входивших в моду златоперых авторучек обращенное к Маргарите Андреевне четверостишье, которое я называю «синим». Синими были чернила, что резко отличало растянутые пружинки Гумилевских слов, составленных из мелких наклонных буквочек, от артистически-размашистых, с нажимами и арабесками исполненных черной тушью автографов Вячеслава Иванова и Федора Сологуба или известного всему миру журавлиного полета блоковских строк. «Синим» было и содержание:
Строчки, ей-Богу, немудреные, но где еще их можно было прочесть!
Я ловлю себя на том, что всё время пишу «было», «были». Пора сказать главное. Давно, с осени 1969 года, нет моей бабушки, так неохотно покидавшей коммуналку в полюбившихся Сокольниках и пожившей в новой тогда квартире у стадиона «Динамо» всего несколько месяцев. Нет и альбома ее… То есть он наверняка где-то есть. Но не у меня, не в нашей семье. Редкая душевная слепота, может – «затмение сердца», как пелось в некогда популярном шлягере, привело к тому, что он смог стать предметом кражи. Я не хотел убирать «альбомчик» из той комнаты, где жила Маргарита Андреевна, оставил в их с мамой общем шкафу, на той же полке. Наведывался к нему редко, от случая к случаю, чтобы показать кому-нибудь из друзей. И однажды обнаружил, что его больше нет в том шкафу. И вообще нигде в доме.
Это было настоящее семейное горе. Я обвинял маму, тем более что незадолго до этого она без моего ведома передала в Лен инку некоторые бумаги деда. Мама была в растерянности, но не виновата. Ведь никому альбома она не отдавала. Виноват был я один. Мама была, конечно, слепа и доверчива, что в семьдесят с лишним лет понятно и простительно. Но я-то… А дело, скорее всего, было так.