Егор, спрыгнувший уже с подоконника, делает шаг назад, от окна. Ему кажется, что сейчас каждый человек внизу – и в толпе, и на дрезинах – начнет искать его глазами. Но никто не ищет, все смотрят в рот Кригову. Людей его речь пришибла. Казаки на дрезинах вытянулись во фрунт. А Кригов набрал воздуха и силы, кулаком небо молотит, заколачивает в него слова:
– Но мы еще, перед тем как погибнуть, увидим, как наша Родина встает с колен. И вы это увидите! За нашим отрядом придут новые! Мы что? Мы просто авангард, наконечник копья! Там такие силы собираются, которые любого врага сметут! Мы от вас границу отодвинем! Будет не по Волге проходить, а сначала по Каме, а потом по Енисею, а потом и по Амуру. Это все – наше по праву. Нашими дедами и прадедами сполна оплаченное. И если мы не пойдем и не возьмем это, значит, они все – все, слышите? – все зря жили и зря погибали! Значит, нам и осталось, что только выродиться и сгинуть! Значит, бабские суеверия, да цыганский сглаз нам – самое то, самое правильное для нас пророчество! Вот это вот, про кровь из низу и про волков! А не то, что нам Патриарх предрек! А предрек он, что быть Московии снова огромной, единой, грозной, еще на нашем веку быть, и что зваться ей снова как раньше – великой Россией!
Тут кто-то из казаков как закричит, а другие за ним:
– Слава России! Слава России! Слава России!
И Кригов тоже, обведя всех таким взглядом, что до кишок прожигает, тоже за ними:
– Слава России! Открывай ворота! Братцы, запевай! Про-щай девчооооонка! Пройдут дожди! Солдааат вернееется! Ты только жди!
Мурашки по коже бегут, Егору их приходится с себя руками сгонять. Скрипят ворота – караульные послушались приказа. Казаки подхватывают песню, голоса сливаются в хор.
– Пускааай вернееется! Твой веееерный друг! Любооооовь на свеееете сильнееей рааааазлук!
Тамара стоит молча, скрестив худые длинные руки на груди. Глядит отбывающему каравану в спину, и ее глаза тоже могут прожечь насквозь. Дрезины выкатываются за ворота, едут к стрелке, откуда двинутся к мосту.
Местное население, не устояв во дворе Поста, не удержавшись, высыпает за ворота, за стену – провожать дрезины. Женщины, мужики, дети – машут казакам, и у всех, наверное, сейчас, как и у Егора – мурашки бегут по коже.
Все глядят только на казаков.
Песня их бравая колыхается и тащится за ними в воздухе, как красный воздушный змей.
Когда они проваливаются в туман, этот змей еще бьется недолго снаружи, но потом груженые дрезины перевешивают и уволакивают его за собой в бездну.
Мишель за ворота не выходит. Она делает шаг назад, в тень подъезда, взлетает на второй этаж, толкает дверь и прячется в пыли и скрипе своей квартиры.
В руках у нее полотняный сверток. Мишель сразу проходит в кухню, открывает верхний шкафчик и убирает сверток в него. Долго глядит на сверток, прежде чем закрыть дверцы. А закрыв, сразу отпирает их снова, достает сверток опять и перепрятывает в нижних шкафчиках, за пыльными трехлитровыми банками.
Подходит к окну: Полкан ведет под руки домой свою ведьму.
Тамара вырывается, отворачивается и размашисто шагает прочь. Люди во дворе шушукаются, провожая ее взглядами. Тетки нахохлились, мужики посмеиваются. Тетки знают Тамару лучше: многие ходят к ней с вопросами. Тамара иногда знает многое, чего знать не может – просто закроет глаза и скажет. Или на картах погадает – угадывает не всегда, но утешить умеет.
Не всегда угадывает, повторяет себе Мишель.
Не случится ничего из того, что накаркала эта ведьма. Ничего плохого с ним не произойдет. Ничего такого нет там за этим дебильным мостом. Он просто съездит и вернется. Съездит, посмотрит и вернется.
Волки едят.
Вот сука! Вот стерва! Как такое можно человеку в лицо сказать?! При всех!
Слезы подступают сами.
Закладывает нос, начинает щипать глаза, как будто лук резала.
Мишель проходит в ванную, черпает ковшом колодезную воду из ведра, ополаскивает лицо.
Ржавая вода не может вымыть из глаз это: черный осенний лес, остановившиеся посреди пустоты дрезины, растерзанные тела. Волков, которые, как дворовые псы за кость, дерутся за ее Сашу. Мертвого.
Будь ты проклята, сука. Будь ты проклята.
Мишель произносит это упрямо, зло – но самым неслышным шепотом, как будто боится, что Тамара может ее услышать – через кирпичные стены, через бетонные перегородки – из своей квартиры.
Вдруг может?
Мишель уходит в свою комнату, ложится. Садится. Ложится опять.
Пытается вспомнить эту ночь и это долгое утро: полоски желтого света от уличных фонарей, и в этих полосках – его лицо, его руки, волоски на его груди; он никак не складывается целиком. Она подносит свои пальцы к губам, касается. Пальцы пахнут им, ладони им пахнут, она вся пахнет Сашей – терпко, ясно и отчетливо пахнет им, колодезная вода этого запаха смыть не может.
Мишель хочет вспомнить их поцелуи, но сразу вспоминается только последний поцелуй. Тот поцелуй, под прикрытием которого он все-таки всучил ей тяжелый полотняный сверток. Она не хотела его брать, она совершенно точно не просила его и никак на него не намекала.
Нельзя было его принимать.
Зря, зря. Зря!