Никита свою жизнь на земле скорее досиживает, а на вечную не рассчитывает. Но если бы вдруг оказалось, что права Маруся и существование в Ярославле было только прелюдией к царствию божьему, то ему хотелось бы там все-таки начать все заново, а не оказываться приговоренным небесным ЗАГСом к бессрочному браку с этой старухой. Кто, в конце концов, гарантирует, что в загробной жизни они непременно встретятся двадцатилетними?
А если там ничего нет, то к чему вообще весь этот балаган?
Так Никита думает про себя.
А вслух Никита говорит:
– Жалко ее очень.
– Ну Никита Артемьич, ну еб твою мать!
Полкан прихлопывает снулую муху на обоях. И, довольный удачной охотой, дает разрешение:
– Ладно. Пока там стелют ему… Иди, если уговоришь.
Так Никита с этой нежеланной победой возвращается к попу в незапертый голый карцер, где последний раз держали буйного Леньку Алконавта, когда он «белочку» словил.
Глухой поп лупает своими обветренными глазами, пытается по губам прочесть смысл, но губы у Никиты зачерствели от возраста, гнутся плохо, и буквы из них складываются нечеткие. Быстро устав от Никиты, отец Даниил жмет плечами: не слышу.
Тут Никите бы сдаться и пойти домой, сказать Марусе, что бродяга с крестом им отказал, но Никита не может.
Он снова теребит юродивого за рукав. Пальцами изображает обручальные кольца.
– Нужно повенчать. Повенчать нас с бабкой. Понимаешь?
Если там ничего нет, то надо дать ей какое-то утешение на то время, которое ей осталось тут. Это у Никиты есть работа в мастерских, дежурства на мосту, бражка с приятелями на скамеечке под вечер, самокрутки, воздух и солнце. А у нее что? Только воспоминания о том, как сладко было с ногами, унылый Есенин и Нюра, ну и, конечно, Мишель.
А если там есть вечная жизнь…
Все равно слишком ее жалко. Марусю.
Он берет отца Даниила за руку и тянет за собой. Говорит ему и себе:
– Надо. Пойдем. Надо, понимаешь?
Тот то ли вздыхает, то ли мычит – как изможденная корова, в которой не осталось больше молока, но которую упрямо дергают за вымя голодные хозяева. И бредет за Никитой – так же нехотя и так же послушно. За ними шаркают конвоиры.
Егор стоит у двери в Полканов штаб. Пальцы обхватили дверную ручку, но Егор никак не может найти в себе силы, чтобы на нее нажать.
Тишина такая, что слышно, как этажом ниже в школьном классе Татьяна Николаевна начитывает своим горе-ученичкам диктант. Кажется, «Филиппок». Поучительно, бляха. Тоска зеленая фонит из класса во все стороны, до мурашек.
Полкан отсиживается в кабинете один, телефон молчит. Надо просто войти… Или постучаться сначала.
Егор видел, как Полкан запихивал мать в дом, слышал, как они там друг на друга орали – и тогда не решился к нему подойти.
Потом шел следом, когда Полкан спускался обратно во двор, и крался за ним, когда тот шагал, все еще разъяренный, в свой штаб, рявкая на караульных. Потом была вся эта канитель с беглым попом, потом Мишелькин дед ходил к руководству бить челом.
Все был не тот, не правильный момент, чтобы подойти к нему и рассказать обо всем – лишние люди рядом, настроение поганое, мать еще тут тоже… Но теперь ничто не мешало.
Войти, пошутить как-нибудь, помолчать многозначительно, а потом признаться во всем: что сбежал на мост без спросу и в нарушение материнского запрета, что обнаружил на нем сотню с лишним мертвецов, что вернулся и ничего никому не сказал, что не стал предупреждать казаков и не стал вмешиваться, когда мать вышла им наперекор.
Надо рассказать Полкану обо всем об этом.
Просто потому что это правильно. Так честно.
И еще… И еще потому что потом это уже будет ответственность Полкана, как коменданта Поста. Он уже будет решать, что нужно сделать – отправить людей на мост, чтобы помочь казакам… Или отозвать их назад для совещания… Полкан там сам решит. Егору, конечно, прилетит по башке за самоволку на мост, но зато камень с души.
И главное – может, все эти мертвецы тогда отступят, оставят Егора в покое. Может быть, Полкан такое уже видывал во время войны и имеет увиденному четкое и понятное объяснение. Найдется какая-нибудь разгадка, такая, что Егор сразу выдохнет: «А! Так вот оно что!» – и все.
А если он Егора спросит, почему тот не предупредил казаков сразу? А вдруг предупредить казаков было совершенно необходимо?
Что тогда Егор ему ответит?
Правду?
Что не сказал атаману ничего, потому что и не хотел его предупреждать? Потому что и надеялся, что тот сгинет навсегда, а соблазненная казаком Мишель достанется ему, Егору? Что молча смотрел за тем, как казачок при людях унижает его мать, потому что чувствовал, как с каждым новым выкрикнутым словом Кригов сам у себя отбирает шансы отступить, как сам себя загоняет на мост, на ту, на другую, на гиблую сторону?
Но Егор все еще не может отцепиться от дверной ручки. Он почти убедил себя сбежать, но все еще не может отцепиться от этой проклятой дверной ручки.
Вот если было бы что-то, чем можно было искупить сделанное. На что можно было бы сразу перевести стрелки. Типа: да, накосячил, было. Зато вот что я тут выяснил…