[Я не] думаю, что было бы разумно слишком серьезно относиться к пышной риторике, объявляющей Институт «раем для ученых». Во-первых, естественная история рая не способствует желанию повторить прецедент. По всей видимости, это было чудесное место для одного человека, но оно оказалось смертоносным даже для двоих – по крайней мере, с появлением змея, а змеи сопровождают человека с давних пор… Давайте попробуем поставить человеческие задачи, потому что мы имеем дело с людьми, а не ангелами181
.Уже очень скоро Франкфуртер оказался пророком (и бывшим советником). К флекснеровскому образу возвышенных ученых, невозмутимо ведущих беседы в простой обстановке, – образу, который подтверждали первые знаменитости, принятые в Институт: Герман Вейль, Джон фон Нейман, Эрвин Панофски, Курт Гёдель и, разумеется, самый известный из них, Альберт Эйнштейн (который считал Принстон, как он написал в письме королеве Бельгии, «причудливой и чопорной деревней тщедушных полубогов на ходулях»182
), – добавилась своеобразная, высоко персонализированная академическая политика, которую способна породить только подобная компания собравшихся вместе светил, освобожденных от повседневных забот.Флекснер быстро обнаружил, что, как он, вероятно, уже подозревал, в плане незрелости профессора ни в чем не уступают студентам. Ему пришлось не только спуститься со своего пьедестала, но и, под давлением оппозиционно настроенных профессоров, покинуть райский сад и уйти в отставку. Последовал ряд острых конфликтов в духе «что мое, то мое, что твое – посмотрим», которые привели к хроническим разногласиям – ссорам из-за назначений, ссорам из-за открытия факультетов в Институте (факультет политической экономии был полностью расформирован; факультет естествознания разделился на факультет математики и факультет естественных наук; факультет гуманитарных исследований эволюционировал – если это подходящее слово для столь извилистого хода мысли – в факультет исторических исследований) и, конечно, ссорам из-за зарплат, и тогда, и сейчас слишком маленьких для полубогов и слишком больших, чтобы их обнародовать. Отношения между преподавателями и директорами, директорами и попечителями, попечителями и преподавателями, а также между всеми ними и филантропом, который учредил Институт и начал задумываться, не стоило ли им с сестрой основать вместо этого медицинский институт (от которого их отговорил Флекснер), становились все более напряженными. Порожденные холодной войной внутриамериканские разногласия, в которые оказался втянут третий директор, Роберт Оппенгеймер, в 1950-е годы (потому, в частности, что его главный антагонист, Льюис Стросс, председатель Комиссии по атомной энергии, входил в попечительский совет Института и сам же пригласил его на пост директора), превратили представление об интеллектуальной жизни как о чем-то далеком от обезумевшей толпы, в насмешку.
Что касается меня, то вся эта внутренняя война была уже во многом предысторией, когда в 1970 году я, ничего о ней не зная и не будучи знаком ни с кем из моих теперешних коллег, был принят в Институт в качестве первого профессора еще одного нового факультета – факультета социальной науки. Но довольно скоро стало ясно, что если прошлое где-то и является прологом, так это в данном Институте, который не столько преодолевает свои кризисы, сколько повторяет их, воспроизводя свою культуру с верностью, который бы позавидовали тибетцы. В то время директором – и инициатором открытия факультета – был экономист Карл Кайзен, сам назначенный всего несколькими годами ранее, и его усилия столкнулись с тем, что можно назвать только нескрываемой враждебностью со стороны значительной части преподавателей и скрытой враждебностью большей части остальных. «Факультет социальной науки станет вашим Вьетнамом», – сказал Кайзену один особенно