Если не уступать этим сомнениям и не объявлять антропологию невозможной или, хуже того, репрессивной (некоторые именно так и сделали), то недостаточно просто продолжать делать то же, что и раньше, как будто ничего не происходит. Популярное среди многих традиционалистов, призывающих вернуться «назад к настоящей антропологии», мнение, что поглощенность подобными вещами – всего лишь мода, которая скоро сойдет на нет, совершенно ошибочно; оно само является модой, поистрепавшейся и устаревшей. Просто сейчас все так сложилось, что допущения типа «мы определяем их», которые поддерживали и направляли антропологию на этапе ее формирования, поставлены под вопрос, и антропология, как и социальные науки в целом, стала гораздо более трудным (трудным и неудобным) делом. Нужно провести глубокую ревизию наших представлений о том, что такое антропология, какими должны быть ее цели, на что она может обоснованно надеяться, почему ею следует заниматься. Если отношение того, что мы пишем, к тому, о чем мы пишем, – скажем, к Марокко или Индонезии, – больше нельзя правдоподобно сравнить с отношением карты к необследованной удаленной территории или рисунка к недавно обнаруженному экзотическому животному, тогда с чем его можно сравнить? С рассказыванием правдоподобной истории? С построением работоспособной модели? С переводом на иностранный язык? С написанием загадочного текста? С ведением понятного диалога? С раскопками на месте захоронения? С защитой моральных идеалов? С переструктурированием политической дискуссии? С созданием поучительной иллюзии? Все эти и многие другие варианты уже предлагались и критиковались, но единственное, что можно сказать наверняка, это что правила игры изменились.
Однако опять-таки эти трансформации в мировоззрении и установке, в понимании антропологами того, чем они занимаются и что это может им дать, – не просто концептуальные изменения, обусловленные чистой диалектикой теоретических споров, которая в любом случае в антропологии играет не такую уж важную роль. Это изменения в антропологической практике, обусловленные изменениями конкретных обстоятельств, в которых проводятся исследования. Не только идеи уже не те. Уже не тот сам мир.
Конец колониализма – или, во всяком случае, его формальный конец, сколь бы долго он ни продолжал жить в головах как бывших господ, так и бывших подданных, – привел не только к осознанию того, что на классические этнографические описания повлияло привилегированное положение этнографа в более широком раскладе сил. Когда расклад сил изменился и привилегии были отозваны (во всяком случае,
Из всех новых обстоятельств наших исследований наиболее ощутимы возникшие сложности с доступом в поле. При шахе полевые исследования процветали; при Хомейни они практически исчезли. Индонезия говорила «да», потом «нет», потом опять «да»; Марокко стало раем для этнографов, которым закрыли доступ к большей части остального арабского мира. Танзания и Таиланд сейчас наводнены исследователями; в Эфиопии и Бирме их почти нет. В Папуа опасно; в Шри-Ланке еще хуже. Но даже когда доступ относительно легок (с тех пор, как генерал-губернаторы и чиновники по делам коренных народов канули в прошлое, совсем легким он не бывает нигде), сложнее стали отношения с теми, кого мы изучаем, в них все труднее ориентироваться. Когда ты гость, который обращается за разрешением на исследование в суверенной стране и имеет дело с теми, кому эта страна принадлежит, и когда (хотя я сам в таком положении никогда не был) ты находишься там под административной защитой и политическим прикрытием имперской власти, личные отношения складываются по-разному190
. Могут возникать новые асимметрии, обусловленные чем угодно, от экономического неравенства до международного баланса вооруженных сил, но старые асимметрии, произвольные, закрепленные и непременно односторонние, в основном исчезли.