Интересно проследить, как изменялось это понятие в наиболее популярных толковых словарях русского языка. Само слово «интеллигенция», несмотря на коренные перемены общественного строя, неизменно оставалось в шорах социологизированной заданности. Владимир Даль, 1881 год: «…разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Дмитрий Ушаков, 1935 год: «…общественный слой работников умственного труда, образованных людей». Сергей Ожегов, 1970 год: «…социальная прослойка, состоящая из работников умственного труда, обладающих образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники и культуры». А вот слово «интеллигент» под ударами политического молота пережило несколько принципиальных трансформаций. У Даля этого слова ещё не было. По Ушакову, оно обозначало человека, «социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями (презрит.)», а по Ожегову — это и вовсе нечто нейтральное: просто «человек, принадлежащий к интеллигенции».
Ёмкой и точной формулы, определяющей, что же такое интеллигенция и интеллигент, — нет до сих пор. По всей вероятности, это объясняется тем, что оба понятия до сих пор пытаются оценивать с прежних, социологизированных, позиций. Между тем идентифицировать интеллигенцию в рамках социологии невозможно: она не является ни классом, ни сословием, ни социальным слоем или социальной группой.
…Вернёмся к Петру I, истоку новой российской истории. Именно он заложил основание той раздвоенности, которая по сей день определяет характер всего нашего Отечества: с одной стороны, ориентир на западный уровень развития экономики, науки, техники, бытовых стандартов, а с другой — организация государственного устройства по нормам восточной деспотии. Это противоречие со временем и породило относительно широкие, устойчивые круги людей особого, до той поры невиданного типа сознания и душевной организации.
По своему образованию, мировосприятию, жизненным идеалам они являлись европейцами, но в России с её азиатскими социально-государственными институтами для них не было места. В Европе первой половины и середины XIX века способный, энергичный, ищущий общественного признания интеллектуал мог найти своё призвание в политике (в парламенте страны, выборном собрании родного края, городском муниципалитете), в одном из общественных движений (в рядах тред-юнионистов, феминисток) или в какой-либо свободной профессии (музыканта, художника, частного врача, адвоката). В Российской империи такие возможности были мизерны или вообще отсутствовали. В стране, продолжавшей жить по средневековому укладу, когда неписаные законы могущественнее официальных, когда преимущественная часть населения находится в рабстве, когда личность и частная собственность не имеют никакой действенной защиты перед всесильной властью и верховный феодал безраздельно царствует над телами и душами всех своих подданных, вплоть до приглянувшейся ему чьей-то дочери или жены, — в такой стране не было да и не могло быть ни независимого «третьего сословия», которое всё сильнее цементировало устойчивость европейской государственной модели, ни социально-политической жизни в её цивилизованном понимании.
«В России не служить — значит не родиться. Оставить службу — значит умереть», — так характеризовал существование при Николае I цензор, профессор Санкт-Петербургского университета Александр Никитенко [27. Т. 2. С. 245]. Но и к концу столетия ситуация не претерпела принципиальных изменений: вспоминая события рубежа 1890-х годов, Александр Бенуа отмечал, что «существование людей нашего круга вне государственной службы как-то не мыслилось (если они не имели какой-либо художественной или специальной профессии)» [2. Т. 1. С. 628]. Таким образом, неразвитость рынка труда, в том числе интеллектуального, вынуждала мыслящих людей к служебной и материальной зависимости от государства. Многие интеллигенты волей-неволей оказывались в двусмысленном положении: они критиковали и ненавидели ту самую власть, которой вынуждены были служить, чтобы не помереть с голода.
До начала Великих реформ, по большому счёту, перед русским интеллектуалом на общественном поприще были открыты только два пути: преподавательская деятельность в университете и литературно-журналистское творчество. И не удивительно, что часто, скажем, на лекцию историка Тимофея Грановского собиралась чуть не половина Москвы, а статьи Виссариона Белинского, едва не вырывая друг у друга из рук, петербуржцы зачитывали буквально до дыр. Профессора, литературные критики, публицисты, прозаики и поэты — многие из них в глазах думающей части общества оказывались прежде всего общественными деятелями, а наиболее талантливые — кумирами, чьё каждое слово воспринималось, как откровение. Позже Василий Розанов заметил, что многие отечественные интеллигенты XIX века, от литераторов до бомбистов, — это фактически неудавшиеся политики [28. С. 50–52].