Степень близости и восхищения читателем чрезвычайна. А говорит с ним Ангел с собора Реймса, среди полей спелой пшеницы. Среди голубого неба. Ангел, чья рука «отбита на Первой мировой войне», то есть живущий той же жизнью в истории, что и люди, это именно тот ангел в скульптурной группе, что сопровождает на смерть поющих мучеников. Он такой же, как мы все, прожил с нами всё. И удивительно, что он… улыбается. Он улыбается поверх невероятного страдания, поверх всего, что было, и говорит, что ко всему, он знает, «ты» готов. Перечисления поднимают планку, усиливают напряжение, сквозящее в вопросе, потому что непонятно, к чему они ведут. И как всегда у Седаковой — и в этом ее «оригинальность» — мы не можем предположить дальнейшего, мы не знаем, чем кончится дело, мы не знаем, чему улыбается ангел.
Разве не дело поэта расслышать ветер, который дует против нас, который все сметает? Когда Рильке разгадал зов ветра в Дуино, он написал о времени и положении людей в сравнении с чинами ангелов. Одна из фраз оттуда — «Каждый ангел ужасен» — надолго заставила меня замолчать в 90-е. Это была одна из ключевых мыслей ХХ века, пугающая смысловым объемом того, что надо в ней освоить. А что разгадано в этом ветре и ветре этого времени — времени после Рильке? У Рильке ангелы молчат, у Седаковой они смотрят в нашу сторону и улыбаются… И загадочный последний «ветер», который говорил «О!» и «ПОМОГИ!», говорил «СПАСИ ТЕБЯ БОГ» и «СМИЛУЙСЯ», теперь звучит так:
И НЕВЕРОЯТНОЕ СЧАСТЬЕ — это, пожалуй, самая загадочная вещь постмодерна, его БОЛЬШАЯ ВЕЩЬ, о которой он не решается и не умеет говорить. Она представляется мне почему-то в отличие от земли — ярким солнечным телом, «телом из солнц», горячим, как невыносимая любимая улыбка — после всех обид и блужданий, боли и смертей. Невероятное счастье больнее всего помыслить. Это какое-то невыносимое задание, перед которым человек просто сломается, не сможет его принять. И Ольга Седакова оставляет нам это задание. Любить. Мыслить землю и воду, ливень и море, мыслить Ничто (о котором я тут не писала) и людей в их униженности и безобразии (в метро) и мыслить человека, его настоящее достоинство, мыслить начало и мыслить самое страшное — невероятное счастье. Это Большие вещи, которых не миновать, и этих Больших вещей — достаточно, ровно столько, сколько нужно, чтобы увидеть все заново. И они, точно зерна базовых смыслов, остаются нам на будущее, потому что мы еще так не умеем, нам это только предстоит. И если, рассуждая на тему «безличного», «скудного», «строгого», я уподобила ее стиль «зиме», то позволю себе напомнить о самой важной функции зимы, этого сурового учителя и селекционера, — только после настоящей зимы зерна могут проснуться и прорасти.
Ольга Седакова
О книге Ксении Голубович
Ксения Голубович предлагает совершенно особый род разговора о поэзии. Такого у нас не было. Вероятно, не было и нигде. Ее чтение стихов обеспечено филологической подготовкой, навыком философской герменевтики. Но главное совсем не в этом. Ксения видит и говорит с другой позиции. Для филолога, для герменевта текст расположен в другом, чем они сами, пространстве. Текст для них может быть включен в историю — но сами они, читающие его, из истории как будто вынуты. С ними самими ничего не должно происходить. Они глядят на текст с безопасной дистанции понимания и профессиональной оснащенности. Они неуязвимы: они как бы вычли себя самих из действия текста. И поэтому они описывают самые разные качества этого текста — но никак не его энергию. Наоборот: эту беспокоящую энергию они как бы усмиряют, «выключают», овеществляют. Чтение Ксении делает эту энергию еще действеннее. Никто не придумал, как описывать энергию произведения — ни словесного, ни музыкального, ни визуального. Искусствоведческий инструментарий тут не поможет. Ксения Голубович входит в текст как в силовое поле. Она входит в его