То, что Ксения Голубович говорит о моих сочинениях, меня всегда для начала поражает и всегда кажется удивительно проницательным. Не потому, что она «правильно» «разгадывает» или «расшифровывает» какие-то смыслы, которые я имела в виду и «зашифровала», «загадала» (как спрашивают в школе: «Что автор хотел этим сказать?»). Ничего там не зашифровано и не загадано. Автор хотел сказать то, что сказал, и только тогда узнал — что именно. Смыслы, которые видит Ксения, имманентны самой речи, это они изнутри строят речь и ею строятся. В суждениях Ксении они просто как бы находят свое завершение — и свой выход в мир. И с этими — иногда очень неожиданными для меня — завершениями или выходами я чувствую полное согласие.
Виктория Файбышенко
Об этой книге
В исследовательской работе над стихотворениями лично знакомого и лично важного человека в принципе нет ничего нового (вспомним хотя бы работы Льва Лосева или Валентины Полухиной о Бродском). Замечательно, что эта книга является исследованием, которое читатель Седаковой проводит и над самим собой. Способ присутствия поэта в общей и частной жизни и способ действия его поэзии оказываются связаны. Начинаясь с эссе, посвященных отдельным текстам Седаковой, книга постепенно втягивает в себя фигуру поэта не в биографической логике личного взгляда, но рассматривая его бытие как осуществленный и продолжающий осуществляться поступок, как определенный исторический выбор — то есть выбор самой истории. Это история нашего времени в его специфической тесноте и обусловленности, в круге исключений и невозможностей, которые у каждого века свои, но именно в нашей современности впервые стали центральным предметом рефлексии, пределом отсчета. Эта ситуация образует «наше время», время, общее для поэта и его читателя, — следуя сложившемуся топосу, Голубович называет его постмодерном. Именно на содержательность не-возможности («
В завершающий главе книги анализ того, что происходит в поэзии Седаковой, переплетается с ее рассказами об удивительных событиях собственной жизни, происходящих во сне и наяву. Собственно, именно
Во множестве внимательных прочтений стихов и прозы Седаковой автор последовательно демонстрирует то превращение, которое происходит в пространстве между словами и меняет сам опыт слова, который имеет читатель. От понимания слова как иконы смысла мы переходим к переживанию слова как следа — но не ностальгической резиньяции. Слово — «одежды уходящей край», трепет завесы, которая не скрывает, но дает видеть то, что «будет казаться ясно существующим».
Вот фрагмент анализа «Походной песни»: «Слово „бессмертие“ не названо, оно выступает вперед как молчаливый участник, оно работает как сама реальность молчания, которая использует тост как некое речевое тело, оставленное по эту сторону черты; тост, сама речь становится всего лишь следом того, что никак не названо, что подразумевается, что тлеет в словах, но не проявлено ни в одном из них. Мы не произносим слово „бессмертие“, но оно молчаливо прописывает себя поверх всего тела стиха. Весь стих является его улыбкой. Он — знак. И он — чудо, потому что сказал то, чего вообще-то сказать нельзя, вернее так он показал то, что существует лишь в модусе отсутствия, чего в жизни не бывает. Бессмертия нет, но „это нет“ становится новым модусом его бытия, его „да“».
Это великое и обнадеживающее «нет» как «да» иногда выходит на поверхность поэтической речи (как в стихотворении «Давид поет Саулу»), но чаще оно дано в молчащем сдвиге, в ненасильственном разрыве причинно-следственной инерции. Например, через союз И, в действии которого Голубович находит истинную фабулу «Тристана и Изольды».
Сквозь отдельные тонкие и глубокие наблюдения книга осуществляет одну сквозную «большую мысль» о Большой вещи, гравитацией которой создана поэтика Седаковой. Эта поэтика есть реализация Большой вещи там, где невозможны ни классический символ, ни барочная аллегория, ни авангардный бриколаж.