Этот тезис можно проиллюстрировать тем, что, когда мы доходим до следствий метафоры, они не определяются в качестве аллегории, но скорее указываются в общем виде как нарратив: «Если „самость“, в принципе, не может быть привилегированной категорией, то из любой теории метафоры вытекает теория повествования, центром которой будет вопрос о референциальном значении» (AR 188, 222). Метафорический акт конститутивно включает в себя забвение или вытеснение самого себя: понятия, порожденные метафорой, одновременно скрывают свое происхождение и инсценируют себя в качестве истинных или референциальных; они заявляют претензию на то, что являются буквальным языком. Следовательно, метафорическое и буквальное идут рука об руку, по крайней мере пока они выступают неизбежными родственными моментами одного и того же процесса. Этот процесс порождает в таком случае разные иллюзии, из которых упоминания заслуживает эвдемоническая иллюзия (удовольствие и боль) (вскоре мы к ней вернемся), а также понятие практического или полезного («Про- или регресс от любви к экономической зависимости — это постоянная характеристика всех нравственных или общественных систем, обоснованных авторитетом неоспоримых метафорических систем» [AR 239, 283]).
Но на следующей стадии процесса, то есть стадии самого нарратива, как догадается любой, хотя бы поверхностно, по средствам массовой информации, знакомый с «деконструкцией», должно каким-то образом осуществляться «упразднение» этого первого иллюзорного момента. Сложности возникают, когда мы приближаемся к конкретным вариантам этого упразднения, а также когда пытаемся разобраться с очевидным желанием де Мана — которому он тоже сопротивляется — выработать некую новую типологию и заложить «семиотическую» теорию того именно рода, который он неустанно разоблачал в предшествующих главах «Аллегорий чтения».
Если такая «теория» существует (то есть если она не сводится к полезной транспортабельной оппозиции), то она состоит в полагании двух разных моментов деконструктивного нарратива: второй следует за первым и включает его в себя на более высоком диалектическом уровне сложности. Сперва упраздняется первичная метафора — она подрывается, как только она была положена, неким глубоким подозрением к этому конкретному языковому акту. Однако во второй момент само это подозрение выплескивается на первый и обобщается: то, что на первом этапе было просто обостренным сомнением относительно жизнеспособности данного частного сходства или данного конкретного понятия, то есть сомнением касательно речи и говорения, теперь становится более глубоким скепсисом касательно языка вообще, языкового процесса и того, что де Ман называет «чтением», причем этот термин полезен тем, что исключает общие идеи о Языке вообще:
Парадигма всех текстов состоит из фигуры (или системы фигур) и ее деконструкции. Но поскольку эту модель невозможно завершить окончательным прочтением, она, в свою очередь, порождает дополнительное наложение фигур, повествующее о невозможности прочитать первичное повествование. В отличие от первичных деконструктивных повествований, в центре которых — фигуры, и в первую очередь метафора, мы можем назвать такие повествования во второй (или в третьей) степени аллегориями. Аллегорические повествования рассказывают историю о неудаче в чтении, тогда как такие тропологические повествования, как «Второе рассуждение», рассказывают историю о неудаче в именовании. Различие заключается только в степени, и аллегория не стирает фигуру. Аллегории — всегда аллегории метафоры, и как таковые они всегда представляют собой аллегории невозможности прочтения (и в этом предложении форму родительного падежа тоже следует «читать» как метафору) (AR 205, 243).