Поэтому мы должны прочитывать эстетику де Мана в более широком историческом контексте, в котором она предстает зрелищем не полностью ликвидированного модернизма, то есть «постмодернистскими» являются его позиции и аргументы, но не заключения. Наш последний вопрос, на который, впрочем, нельзя дать исчерпывающий ответ, состоит в следующем: почему не сделаны эти окончательные выводы? Конечно, как утверждалось в предшествующих главах, совершенно автономный и оправдывающий сам себя постмодернизм представляется, вообще говоря, идеологией в конечном счете невозможной. Если нам хочется использовать язык антифундаментализма (хотя это только один из кодов или сюжетов, в которых разыгрывается драма), то это равносильно утверждению, что антифундаменталистская позиция всегда подвержена соскальзыванию к функции основания на свой лад. Однако сохранение собственно модернистских ценностей у де Мана — и прежде всего, высшей привилегии и ценности эстетического и поэтического языка — слишком категорично и бескомпромиссно, особенно на фоне необычайно въедливого осуждения едва ли не всех формальных черт модернистской эстетики, чтобы объяснять его только этим.
Я думаю, что здесь можно заметить возникающее порой, при определенной дистанции и смещении перспективы, чувство, что исторически и культурно де Ман был на самом деле вполне старомодной фигурой, чьи ценности характернее для европейской интеллигенции до Второй мировой войны (и что в целом просчитано так, чтобы для современных североамериканцев оставаться незаметным). Тогда объяснения требует не неполная ликвидация наследия модерна у де Мана, а вообще возникновение этого проекта как такового.
До сего момента я не хотел высказываться на тему ныне общеизвестных «разоблачений», то есть работы де Мана в роли культурного журналиста в первые годы немецкой оккупации Бельгии. Боюсь, что большая часть разгоревшихся из-за этих материалов споров показалась мне тем, что Уолтер Бенн Майклз любит называть «заламыванием рук». Во-первых, мне не кажется, что североамериканские интеллектуалы в целом обладали тем историческим опытом, который дал бы им достаточную квалификацию, чтобы судить о действиях и решениях людей, живущих в условиях военной оккупации (если, конечно, не считать, что некоей грубой аналогией может послужить ситуация Вьетнамской войны). Во-вторых, исключительный акцент на антисемитизме упускает из виду и политически обезвреживает другую конститутивную для нацистского периода черту такого антисемитизма — антикоммунизм. То, что сама возможность истребления евреев полностью сочеталась с антикоммунистической, радикально-правой миссией национал-социализма и была от нее неотделима — это основная мысль новой и весьма подробной исторической работы Арно Дж. Майера «Почему небеса не потемнели?». Но такая формулировка сразу позволяет понять, что де Ман не был ни антикоммунистом, ни правым: если бы он занял такие позиции в студенческие годы (когда студенческое движение в Европе было преимущественно консервативным или реакционным), они стали бы известны широкой публике, поскольку он был племянником одного из самых известных в европейском социализме деятелей. (В то же время фоновая идеология этих текстов, совершенно лишенных какой бы то ни было личной оригинальности или отличительных черт, просто воспроизводит общий для того периода корпоративизм, близкий как нацизму или итальянскому фашизму, так и Новому курсу, постмарксистской социал-демократии Хенрика де Мана и даже сталинизму)[228]
.