Мой друг и рецензент слушал широко раскрыв рот. Пораженный моим коварством, он даже не опрокинул рюмку водки, заблаговременно налитую. Ошеломленный, пришел наконец в себя. Стремительно оделся. Выскочил вместе со мной на улицу, замахал рукой, подзывая такси. Приехали ко мне. Он бегло глянул на книжные полки и шкафы, где — это важно для дальнейшего отметить и запомнить, — где ничего английского не стояло, поскольку, разозлясь на себя и Арчера, я, уходя, запендюрил хрестоматию в мусоропровод. Второй экземпляр рукописи, копия той, что отдана была редакторше, друг Вася прочитал запоем, как детектив, и едва не прослезился, обнимая меня: «Старик! Ты гений!»
Впервые он был у меня. Обошел квартиру, а точнее, обежал; глаза его и руки побывали во всех укромных местах, от туалета до ночного столика матери. «Негласный обыск возможен в любой момент! — шепотом предупредил он и указал на ковер, где висел старинный дуэльный пистолет. — Откуда? Кто? Чей?» Я путано объяснил: отец, выигрыш в карты. «Спрятать!» — приказано было. Сел на пуфик у тахты, принял роденовскую позу мыслителя. Бодро вскочил. «Об чем речь! — заблажил он. — Да чтоб отмазать тебя, я такую рецензию накатаю, что под нее премию Ленинского комсомола дадут!»
Затем он вонзил в меня пронзительный, прожигающий взор свой. Глаза его стали желтыми.
— Поклянись, — сдавленно произнес он, — что повесть только в двух экземплярах! Эта, которую я сейчас прочитал, а не прежняя!
Я поклялся — святым для меня именем дочери.
И еще одна клятва произнесена была: быть всегда вместе. Мы обнялись, как Герцен и Огарев, и пожелали друг другу мужества в нелегкой борьбе за истинную русскую литературу, за правду и справедливость. Клятва скрепилась тем, что Вася сунул второй экземпляр рукописи за пазуху и сказал, что спрячет его в надежном месте. Суррогатное же подобие биографии «пламенного» мы отнесли в молодежный журнал «Юность». Расстались у метро и повторили клятву. Я испытал необычайное облегчение, гора спала с плеч: о Политиздате можно забыть, рукопись моя упрячется в сейф на долгие-долгие годы, а второй экземпляр друг Вася замурует в стене. Со мной тоже покончено, меня расстреляли, повесили, удушили. Ракетчик пошел на литературный фронт и пал смертью храбрых, держа на лице доброжелательную улыбку идиота.
Но дней через десять — ожил я, и в светлых мыслях подвелись некоторые итоги. Работа над «пламенным» отбила у меня желание творить, я вообще разучился писать, зато понял наконец, как надо писать. И приобрел верного, надежного друга Василия Савельева. Вера в доброе будущее не оставляла меня, хотя чувствовал: теперь на меня натравят всех собак.
Перед отъездом в дальнюю, неизвестную и нелитературную жизнь навестил я дорогую дочуру, с радостью убедился: Анюта взрослеет и здоровеет, мысли ее заняты огородом, который кормит и воспитывает; на раскладном стульчике сидел я в садике, смотря, как трудолюбиво Анюта обихаживает грядку под какие-то семена. Ее приодели, теплая одежонка оберегала дочь от дождя и ветра, дед с подозрением оглядел привезенные мною кубики с буквами, внучку они приучили к иконе, на нее она посматривала с некоторым испугом; придет время — и будет креститься истово. В комнатке ее висел детского размера тулупчик, стояли наготове валеночки.
Дурная слава обо мне прикатила, кажется, и сюда: старики уразумели наконец, что я — негодный добытчик. Когда сели обедать, то стал старик ломать кость с мясом, деля ее на части по заслугам каждого едока, и достался мне хрящик на желтом ребре, зато у Анюты блестели глаза, когда она прикладывалась к мозговой косточке.
Октябрь, ноябрь, декабрь… В ЦДЛ не ходил. Холодильник мой недовольно урчал и ворчал без продуктов, на работу никто не брал.
Время текло, и я замечал, что становлюсь другим человеком и человека этого не касаются слова, какими поливали меня критики, внезапно нашедшие в обеих молодежных повестях ужасающие ошибки, никем ранее не замеченные; они клеймили меня абстракциями, цену которым я знал отныне, как и всей терминологии: никто почему-то не прибег к сокрушительному доводу, убийственному и неотразимому: антигосударственное произведение литературы писалось на государственные деньги!
Я радовался, признавая правоту лающих на меня литераторов, и бесстыдно прикидывал, сколько в ломбарде дадут за материны кольца и сережки. Сдал бы на комиссию и дуэльный пистолет, да возни с ним много. Зряшным, ничтожным человеком становился я, и тем горше было понимание: «Евангелие от Матвея» — первая и последняя настоящая проза, из нутра моей «Эрики» вышедшая, после нее мир виделся мне звучным, пахнущим, реальным. Планета покрывалась, если глянуть сверху, лесами, зданиями, людьми, их словами, летящими в воздухе или отпечатанными на бумаге, и в атмосфере этих слов существовал я, доподлинно зная процентный состав кислорода, азота и водорода.
Заскочил как-то на Герцена, где один знакомый, скосив глаза на взятую мною чашечку кофе без сахара, участливо осведомился, не еврей ли я, и опечалился, узнав о моей принадлежности к аборигенам.